Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подремывая в своей «лентяйке», она ждала, чтобы зазвонил телефон.
Утром Генри сидел в инвалидном кресле: вежливо улыбающееся лицо, ничего не видящие глаза. В четыре она приехала снова и покормила его ужином с ложечки. Следующая неделя прошла точно так же. И следующая за ней — тоже. Осень прочно вступила в свои права, скоро станет темнеть уже к тому времени, когда Оливия кормит Генри ужином. Иногда поднос с ужином приносит в палату Мэри Блекуэлл.
Как-то вечером, вернувшись домой, Оливия открыла ящик стола со старыми фотографиями. Ее мать — полная, улыбающаяся и все же зловещая. Ее отец — высокий, с лицом стоика; его молчаливость в жизни казалась явно видимой на снимке. Оливия подумала, что отец был и остается для нее величайшей загадкой. Фотография Генри, совсем ребенком. Кудрявый малыш с огромными глазами глядит на фотографа (на свою мать?) с детским страхом и удивлением. Еще одна его фотография, во флоте: высокий, худой, на самом деле совсем еще мальчик, ожидающий, чтобы жизнь началась. «Ты женишься на бесчувственной твари и будешь ее любить, — думала Оливия. — Ты родишь сына и будешь его любить. Ты будешь бесконечно добр к жителям твоего города, приходящим к тебе — высокому, в белом лабораторном халате — за лекарствами. Ты окончишь свои дни слепым и немым, в инвалидном кресле. Такой окажется твоя жизнь».
Оливия тихонько положила снимок назад в ящик, и взгляд ее упал на фотографию Кристофера, его снимали, когда ему еще и двух не исполнилось. Она и забыла, каким ангелочком он тогда выглядел, будто совсем новое, только что вылупившееся существо, будто на нем еще не наросла кожа и он был весь из света и сияния. «Ты женишься на бесчувственной твари и будешь ее любить, а она тебя бросит, — думала Оливия. — Ты уедешь на другой конец страны и разобьешь сердце собственной матери. — Оливия задвинула ящик. — Но ты не нанесешь женщине двадцать девять ударов ножом».
Оливия отправилась в свою «лентяйку» и легла на спину. Нет. Кристофер никогда никого не ударит ножом. (Она надеялась, что нет!) Такого нет в его картах. Нет в луковице, которая была посажена в эту конкретную почву — ее и Генри, а до них — ее и Генри родителей. Закрыв глаза, она думала о почве, о всякой зелени, из нее растущей, и вдруг ей на память пришло футбольное поле возле школы. Оливия вспоминала, как в те дни, когда она еще работала учительницей, Генри иногда в начале осени уходил из аптеки, чтобы посмотреть игру в футбол на поле возле школы. Кристофер, никогда не отличавшийся физической агрессивностью, большую часть игры проводил, сидя в форме своей команды на скамье запасных. Однако Оливия подозревала, что он не очень-то огорчался.
В те дни в осенней атмосфере была особая красота, была красота и в юных вспотевших телах, в их заляпанных грязью ногах, в этих сильных юношах, готовых броситься вперед, чтобы собственным лбом встретить мяч; в радостных кликах, когда забивали гол, в том, как падал на колени вратарь. Бывали дни — Оливия помнила это, — когда, возвращаясь пешком домой, Генри держал ее за руку, и так они шли, двое людей среднего возраста, в самом расцвете сил. Понимали ли они в такие моменты, что надо спокойно радоваться этому? Скорее всего — нет. Люди, проживая свою жизнь, в большинстве случаев не очень-то понимают, что они ее проживают. Но теперь у нее остались эти воспоминания, память о чем-то здоровом и чистом. Может быть, они — самое чистое из всего, что у нее было, эти моменты на футбольном поле, потому что были у нее и другие воспоминания, не такие чистые.
Дойл Ларкин не бывал на футбольных матчах — он не учился в этой школе. Оливия не знала даже, играл ли он вообще в футбол. Она не помнила, чтобы Луиза хоть раз сказала: «Мне надо сегодня съездить в Портленд, футбол посмотреть — Дойл сегодня играет». Но Луиза любила своих детей, хвасталась ими бесконечно; когда она рассказывала, как Дойл в летнем лагере скучает по дому, ее глаза увлажнялись. Сейчас Оливия об этом вспомнила.
Невозможно было во всем этом разобраться.
Но она была не права, решив навестить Луизу Ларкин в надежде, что почувствует себя лучше, если увидит, что та женщина тоже страдает. И нелепо было ей думать, что Генри умрет, раз она сказала ему, что теперь — можно. Кто она такая в этом мире, — в этом странном, недоступном пониманию мире, — с ее собственной точки зрения? Оливия повернулась на бок, подтянула колени к груди, включила транзистор. Надо поскорее решить, высаживать луковицы тюльпанов или нет, пока земля еще не замерзла.
Центр города — это церковь, и Грейндж-холл, и продовольственный магазин, а в наши дни магазину не помешало бы, если бы его заново покрасили. Но никто не решится даже упомянуть об этом жене бакалейщика, пухленькой, маленькой женщине с карими глазами и двумя маленькими ямочками высоко на щеках. Когда Марлен Банни была моложе, она отличалась невероятной застенчивостью, нажимала на клавиши кассового аппарата очень осторожно, а на щеках у нее выступали розовые пятна: видно было, что необходимость отсчитывать сдачу заставляет ее нервничать. Но она была доброй и отзывчивой, и внимательно, наклонив вперед голову, выслушивала покупателей, если они делились с ней своими проблемами. Она нравилась рыбакам, потому что всегда готова была прыснуть со смеху и смеялась приятным, грудным, тихим смехом. А когда она ошибалась, отсчитывая сдачу, как это с ней порой случалось, она тоже смеялась, хотя и заливалась краской до корней волос. «Вот уж точно мне никаких призов не выиграть, — говорила она. — Призы — это не для меня!»
А сейчас, в этот ясный апрельский день, люди стоят на усыпанной гравием парковке рядом с церковью, ожидая, пока выйдет Марлен с детьми. Те, что беседуют между собой, говорят очень тихо, и можно заметить много обращенных внутрь себя взглядов, что в подобных обстоятельствах вещь нередкая, а другие глаза просто устремлены на землю. Та же усыпанная гравием парковка тянется вдоль дороги и довольно скоро добирается до широкой боковой двери продовольственного магазина, которая летом часто бывала открыта, и горожане могли видеть Марлен, играющую с детьми в карты в заднем помещении магазина или готовящую хот-доги, чтобы их накормить. Славные у нее дети; маленькими они вечно бегали по магазину, вечно крутились под ногами.
Молли Коллинз стоит рядом с Оливией Киттеридж среди ожидающих; Молли только что, обернувшись, бросила взгляд в сторону магазина, и с глубоким вздохом произносит: «Такая милая женщина. Это несправедливо».
Оливия Киттеридж, ширококостная и на голову выше Молли, достает из сумки темные очки, надевает их и, сердито прищурив глаза, смотрит на Молли Коллинз, потому что та, как ей кажется, сказала ужасную глупость. Ведь это глупо — считать, как считают почти все, что то, что с человеком происходит, должно быть справедливо. Наконец она все-таки отвечает: «Марлен — милая женщина, это верно» — и, отвернувшись, смотрит на ту сторону дороги, на усыпанную набухшими почками форзицию у Грейндж-холла.
И это правда: Марлен Банни — приятная женщина, хотя тупа как пробка. Много лет назад, в седьмом классе, именно Оливия преподавала Марлен математику; Оливия полагает, что она лучше многих понимает, как тяжело было этой девочке взяться за кассовый аппарат, когда пришло время это сделать. Тем не менее причиной, заставившей Оливию сегодня прийти сюда, вызваться помочь, была ее уверенность, что Генри был бы здесь, если бы обстоятельства сложились иначе. Генри, посещавший церковь каждое воскресенье, верил всей этой ерунде о человеческом сообществе. Но вот и они — Марлен вышла из церкви, с ней рядом Эдди-младший, а следом за ними девочки. Марлен, разумеется, плакала, но теперь она улыбается, высоко на ее щеках подрагивают, будто подмигивая, ямочки, когда она благодарит всех, стоя на боковом крыльце церкви в синем пальто, обтянувшем ее округлившийся зад, и недостаточно длинном, чтобы скрыть низ цветастого зеленого платья, липнущего к ее нейлоновым чулкам из-за статического электричества.