Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На запястье моей левой руки было написано синей шариковой ручкой: Брайтон-Авеню, 137.
– Адрес? Где это? – Я разглядывала неровные буквы.
– Да тут это, рядом. Ща, погоди…
Она выудила из кармана передника перламутровый айфон, стала резво тыкать в экран розовым ногтем. Телефон последней модели, «Арлекино», люля-кебаб – время сплющилось и потеряло смысл.
– Апартаменты, – с ударением на третьем «а» констатировала Вика, сунув телефон в передник. – Дом 137, «Оушен вью» называются. Дыра редкостная. Но недорого.
– Ага… – Я осторожно провела пальцем по синим буквам на руке. – Ага… А вы, Вика, не знаете тут одной старухи…
– Я тут каждую собаку знаю! – отрезала Вика. – Что за старуха?
– Такая сухая, в черном платке, как монашка… С двумя мальчишками лет пяти…
– Филимонова, что ли?
– Точно-точно! Филимонова.
Из зала, перекрикивая гам, кто-то нервно позвал:
– Вика! Ну сколько ждать, ей-богу?!
Официантка обернулась, рявкнула:
– Щас! Ну, блин, народ! Филимонова… – Вика рассеянно почесала щеку. – Она… она в августе утонула. Вместе с пацанами. Шторм был, она на пляж поперлась, дура чокнутая… их троих волной так и слизнуло. Шторм был какой-то особенный, вроде цунами. Или как его… Ну, как в кино, короче.
23
Апартаменты располагались на отшибе в красном кирпичном здании, похожем на школу или тюрьму. Пять этажей, пропахших жареным луком и масляной краской, тесный, как кладовка, лифт, узкие коридоры с вытоптанными до седой белизны дорожками. Перед подъездом – мертвый сквер: узкий клочок сухой глины, усыпанной разноцветным мусором да несколько лавок с неизменными, по-московски злыми старухами с тугими фигами сальных волос на макушке и уродливыми подагрическими ногами в толстых носках домашней вязки.
«Оушен вью» переводится как «Вид на океан», название правдивое лишь отчасти – воду можно было разглядеть, лишь забравшись на крышу. Увы, на чердачной двери висел замок: крышу закрыли после того, как оттуда головой вниз сиганул старик Самуил Фогель. Вернулся с похорон жены, поднялся наверх и прыгнул. Раньше на крыше стояли шезлонги и жаровня для шашлыков, а вечером зажигались лампочки, пестрые и моргающие, как на елке, там устраивали славные вечеринки чуть ли не с танцами, – мне так рассказывали, я застала лишь дверь с замком.
Выяснилось, что старуха Филимонова с внуками тоже жила тут, на третьем этаже. Родители пацанов развелись и разбежались, бросив ребят бабке. Отец вернулся в Россию, мать пропала где-то в Арканзасе. А потом случился тот шторм… Про свою встречу с Филимоновой я никому в доме, разумеется, не рассказывала. Старухина квартира пустовала, в ту однокомнатную конуру с двумя немытыми окнами меня и поселили. Насчет цен официантка Вика оказалась права – арендная плата тут была мизерной.
Я прожила в «Оушен вью» полтора года. Если точно – семнадцать месяцев и пять дней. Семнадцать месяцев и пять дней я провела в мире пыльного света и сумрачных разговоров, тяжких вздохов и шаркающих звуков. Среди обломков чужих судеб и чужих жизней, перешедших в разряд мусора. Тут жили не люди – тени. Тени в равнодушном ожидании последнего луча света. Звучит мелодраматично и пошло, но лучше не скажешь.
Мир мой сжался до размеров побеленной скорлупной коробки, пенала, именуемого тут жеманно «студия-апартмент», выжженного пустыря за окном с цементными столбами какой-то несостоявшейся стройки, чумазого неба в грязных разводах немытого стекла и грохота подземки, которая на задворках Бруклина вырывалась на поверхность и громыхала, как сорвавшийся с цепи Цербер.
Впрочем, иногда ночью в мою каморку долетал шум прибоя. Тогда я закрывала глаза, жесткая койка незаметно отчаливала и, покачиваясь, отправлялась в плавание. Из тьмы появлялась старуха Филимонова и бесшумно, как птица, присаживалась на край койки.
– Ты выглядишь вполне пристойно, – говорила она. – Тебе сколько там? Вполне ничего себе выглядишь. Для своего, конечно, возраста. Запросто можешь замуж, если желание есть, конечно. Детей родить, а что?
Она говорила, что все на свете решения можно поделить на четыре категории. Как пирожки. Бывают пирожки (говорила Филимонова) вкусные, но от них потом изжога и живот болит. Бывают невкусные, но от которых впоследствии с животом все в порядке. Третья категория – полная дрянь: невкусные пирожки, чреватые желудочными осложнениями. И, наконец, категория номер четыре – вкусный пирожок и никаких проблем после.
Той ночью она снова иллюстрировала свои экзистенциальные идеи кулинарными примерами.
– Баланс, – Филимонова в темноте изображала руками что-то неясное, наверное баланс – равновесие. – Действие и результат. Решение и последствия. Любое решение можно представить как метафизический пирожок. Очень важно выбрать пирожок номер четыре – понимаешь?
– Очевидно, – фыркала я. – Идиоту ясно.
– Идиоту? Не скажи. Не так все просто – вспомни себя. Свои решения в жизни.
Спешить мне было некуда, я вытягивалась и сквозь смеженные веки следила за желтыми тенями, ползущими по потолку. Внизу бесшумно катили редкие автомобили, фары отсвечивали от мокрого асфальта и призрачно отражались на серой побелке; изредка кралась патрульная машина – тогда потолок начинал пульсировать красно-синей мутью. Старуха Филимонова молчала – ждала, мне виделась в потемках ее ехидная ухмылка. Да, оказывается, пирожок номер четыре, такой очевидный и простой, не всегда был моим выбором.
– Теперь понимаешь?
Вот старая карга, да-да, теперь понимаю. Как правило, я выбирала номер первый. Обычно мои решения были продиктованы сиюминутным желанием, почти капризом. Вовсе без учета последствий.
– Но тут дело не в глупости. Ты взрослая и не дура. Принимая решение, ты вполне ясно представляешь возможные последствия – ведь так?
– Ну…
– Не ну, а так.
– Тогда получается, что я сознательно…
– Не совсем сознательно. Не совсем. Мы, русские, запрограммированы на страдание – ведь нас хлебом не корми, а дай пострадать. Страдание – наша среда обитания… что для рыбы вода, а для птицы небо. Горе, беда, несчастье – для другого народа, для француза или шведа какого-нибудь, – это ж экстремальное состояние. Русские живут в беде и горе из века в век. Мы купаемся в страдании, оно течет в наших жилах. Младенцы сосут его с материнским молоком. Мы научились наслаждаться своей бедой, как безнадежные мазохисты наслаждаются плеткой. Горе горячит нашу кровь, боль заставляет сердце радостно колотиться. Страдая, мы ощущаем, что живем. Для русского жизнь есть страдание, а страдание есть жизнь. Пытки, расстрелы, лагеря – русское общество пронизано страданием; кто там палач, а кто жертва? – все переплелось так, что человек переходит из одной роли в другую столь плавно, порой незаметно для самого себя.
– Патология какая-то…
– Почему? – Старуха Филимонова засмеялась. – Национальная особенность. Как у негра черная кожа. Что есть, то есть, и ничего тут не поделать. Главное тут – не врать.