Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующее утро из Шварценфельза примчался лейтенант Почепко — был он какой-то сам не свой: бледный, глаза воспаленные. Ему я ничего не сказал, а про себя подивился: странно, что его так дорога измучила. Ничего не говоря, лейтенант положил передо мною пакет, тоненький, не прошитый, и все же за пятью сургучными печатями... Полковник Егорычев с коротеньким, сугубо официальным письмом препровождал мне исповедь Никона Евстратовича, адресована она была майору Хлынову.
«Алексей Петрович, здравствуйте!
Поспешный отъезд Ваш на прошлой неделе в Берлин показал мне, сколь быстро сказалось содеянное мной зло. Я лелеял надежду объясниться с Вами по возвращении Вашем в Шварценфельз, однако же воспоследовавшие за сим события убедили меня, что надежде моей сбыться не суждено. Посему не остается мне иного выхода, кроме как изложить в сем письме минувшие события с тем, чтобы хоть этим и хоть в малой толике искупить свою вину.
Всякому человеку вольно гордиться пращурами своими, и я полагал, что правом сим располагаю.
Один из моих предков по отцу, подполковник российской службы Каульбарс, доставил императрице Екатерине Алексеевне реляцию генерал-фельдмаршала Румянцева-Задунайского о победе над турками при реке Ларга 7 ноября 1770 года, заслужил монаршее благоволение, и грамота о сем славном событии переходила в нашем роде от отца к старшему сыну. Ежели б не революция, я, как старший сын, дождался б своего часа. Нет нужды объяснять, что не понял я в те далекие годы ни революции, ни ея обновляющей силы — не понял, не принял, поднял на нее святотатственную руку и был за то наказан лишением Родины и тяжкой судьбой изгоя. Той же судьбе было угодно, чтобы именно Вы, Алексей Петрович, стали для меня и благодетелем, и ангелом-хранителем. Возможно, строки сии покажутся вам ненужными, ибо вы всегда чурались славословия в свой адрес. Вольно же вам не читать их. Я, однако же, располагаю правом писать то, что думаю. И именно Вам я учинил подлость, хотя и не своей охотой. Французы говорят: «Понять — значит простить». Не рассчитывая — отнюдь! — на Ваше прощение, почитаю совершенно необходимым объяснить, что именно принудило меня к сей подлости.
Подосланный ко мне проходимец, ни имени, ни звания коего не знаю, доверительно мне сообщил, что мой младший сын Гельмут схвачен полицией в Западном Берлине и что его ждет смертная казнь, ежели я не составлю и не отошлю в Берлин грязного пасквиля на Вас, Алексей Петрович, и глубокоуважаемую госпожу Дитмар.
Сил моих — видит бог, я сопротивлялся! — хватило ненадолго, и в том каюсь. Пасквиль сочинил — в том тоже винюсь. Но кара за содеянное постигла меня быстрее, чем я ждал: побывав нынче же в Западном Берлине, в полицейпрезидиуме, я узнал, что сына моего давно нет в живых и что шантаж был вдвойне подл, ибо шантажировали меня покойным.
Посудите же сами, у какого разбитого корыта я остался? Могу ли я ехать на Родину? — я, прощенный и обласканный после учиненного мною мерзопакостного предательства? В двадцать лет оступившись, в пятьдесят добившись прощения, — где мне взять сил и лет, чтобы снова добиться милости?
Сына погибшего не воскресить, старший же в жизни устроен, без меня уже не пропадет, да и мать свою в старости ея обиходит. Для себя же иного выхода не предвижу, кроме как ухода из жизни, и намерение свое свершу нынче же в ночь.
За сим остаюсь в надежде, что, хотя прощения и не заслуживаю, но Вами, Алексей Петрович, понят. А может, все же и простите?
Письмо мое передаст вам старший сын.»
Я дочитал и глянул на понурого лейтенанта.
— Что он сделал?
— Повесился. Сын его письмо принес, оно в конверте было запечатано. Я письмо взял, а майор Хлынов еще не вернулся. Я с час ждал, — может, приедет, — потом отнес письмо коменданту. Минут через пять меня товарищ полковник вызывает. Бери, говорит, срочно мою машину, бери двух солдат, врача и лети единым духом к Каульбарсу. Мы приехали, а он уже задушился. Жену-то с письмом, оказывается, еще с вечера к старшему сыну отослал, сам один остался, и нате вам...
Глава пятая
I
То естественное движение, движение протеста против раскола Германии, против создания на Западе страны сепаратного Боннского государства, против возрождения в нем власти монополий, — это естественное движение постепенно охватывало Восточную Германию, неудержимо зрело в умах и сердцах миллионов людей и 7 октября 1949 года вылилось, наконец, в государственный акт: 330 депутатов Германского Народного Совета единодушно решили преобразовать Совет в Народную палату — в Верховный орган власти Восточной Германии и провозгласили на территории бывшей Советской зоны оккупации Германскую Демократическую Республику.
Три дня спустя, 10 октября, глава Советской военной администрации в Германии генерал армии Чуйков по поручению советского правительства передал функции управления Временному правительству ГДР. Советская военная администрация была преобразована в Советскую контрольную комиссию — ей поручался контроль за исполнением Потсдамских соглашений в ГДР.
Еще несколько дней спустя, 15 октября, Советский Союз признал Германскую Демократическую Республику и установил с ней дипломатические отношения.
Рождение этого государства — государства немецких рабочих и крестьян — было встречено всеобщим ликованием, и по Восточной Германии покатилась волна торжественных митингов и собраний...
Концертный зал Альбертусхалле сверкал хрусталем люстр, матово отсвечивал барьерами лож и бельэтажа.
Из глубины зала на сцену волнами накатывались аплодисменты — почти непрерывно, не стихая, не слабея. Старейший депутат магистрата, инженер с фарфоровой фабрики Кауль самозабвенно бросал навстречу овациям слова торжественной клятвы: люди присягали только что созданной республике.
— ...От имени двухсоттысячного населения города и округа Шварценфельз, от имени всех партий демократического блока мы приветствуем провозглашение в восточной части нашего горячо любимого отечества Германской Демократической Республики — первого в истории немецкого народа государства рабочих и крестьян!
Слова Кауля покрыла буря восторга.
Алексей Петрович и полковник Егорычев сидели в гостевой ложе. Оба были радостно возбуждены, торжественны — на их глазах творилась история. И, глядя в бушующий зал, Алексей Петрович думал, что не зря прошли эти послевоенные годы, что есть и его доля труда в сегодняшнем торжестве, торжестве тех, кого называли «другими немцами», тех, кто прошел все муки фашистского ада и остался верен своему красному знамени, кто завоевал доверие народа и повел его