Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1899
Всем известно, что сэр Доминик Холден, знаменитый хирург, трудившийся чуть ли не всю жизнь в Индии, завещал свое состояние мне и что после его смерти я превратился из скромного врача, который трудится ради куска хлеба, в богатого владельца старинного поместья и огромных земель. Известно также, что у сэра Доминика было по меньшей мере пять более близких родственников, чем я, и согласно закону им-то и должно было достаться наследство, так что его выбор сочли необъяснимой причудой. Однако я уверяю всех, кто разделяет подобное мнение, что они глубоко заблуждаются, ибо, хоть я и подружился с сэром Домиником, когда он был уже в преклонных летах, у него тем не менее оказались веские причины, чтобы выказать таким способом свое ко мне расположение. Между прочим, хоть я и рассказываю эту историю сам, поверьте: мало кто оказывал когда-либо ближнему столь важную услугу, какую оказал моему индийскому дядюшке я. Вы наверняка назовете эту историю небылицей, но она столь необычна, что я просто почитаю своим долгом ее рассказать, а уж как вы к ней отнесетесь – дело ваше. Итак, приступим.
Сэр Доминик Холден, кавалер ордена Бани III степени, кавалер ордена «Звезда Индии» II степени, а также обладатель множества других наград, всех и не перечислишь, прославился в свое время как самый талантливый хирург среди наших врачей в Индии. Начал он свою карьеру в армии, но потом открыл частную практику в Бомбее и в качестве консультанта изъездил Индию вдоль и поперек. Однако главная его заслуга – бомбейская больница для индусов, которую он построил и содержал на свои средства. Но шло время, и его железное здоровье стало сдавать под колоссальным бременем, которое он взвалил на себя еще в молодости, а коллеги-врачи принялись единодушно (хотя, подозреваю, отнюдь не бескорыстно) убеждать его вернуться в Англию. Он противился сколько мог, но скоро у него появились ярко выраженные симптомы нервного расстройства, и, в конце концов, окончательно сломленный, он уехал на родину, в графство Уилтшир. Там он купил большое имение со старинным замком, находящееся у отрогов равнины Солсбери-Плейн, и посвятил последние годы жизни изучению сравнительной патологии, которой этот замечательный ученый увлекался всю жизнь и в которой был крупнейшим авторитетом.
Всю родню, как и следовало ожидать, чрезвычайно взволновала весть о возвращении в Англию богатого бездетного дядюшки. Он же, вовсе не проявляя чрезмерного радушия, счел, однако, долгом установить добрые отношения с родственниками, и все мы, в свою очередь, получили от него приглашение. Кузены и кузины, побывавшие в гостях, рассказывали, что изнывали у дядюшки со скуки, и потому, когда наконец был призван в Роденхерст, я испытал прилив противоречивых чувств. Моя жена столь демонстративно не упоминалась в письме, что первым моим побуждением было отказаться от визита, однако я не имел права забывать об интересах детей и, получив согласие жены, пасмурным октябрьским днем отправился в Уилтшир, совершенно не представляя, какие важные последствия повлечет за собой этот визит.
Имение моего дяди расположено в том месте равнины, где кончаются пахотные земли и полого встают плавные склоны меловых холмов, столь характерных для ландшафта этого графства. Когда я сошел с поезда в Динтоне и кучер повез меня в имение дядюшки в гаснущем свете осеннего дня, я был поражен странной таинственностью пейзажа. Развалины гигантских древних сооружений настолько подавляли разбросанные по округе крестьянские фермы, что настоящее казалось сном – его властно, повелительно вытесняло прошлое. Дорога вилась среди поросших травой холмов, вершины которых, все до единой, увенчивали мощнейшие бастионы: круглые или квадратные, они мужественно отражали натиск стихий и тысячелетий. Кто-то называет их римскими крепостями, кто-то – британскими, однако до сих пор так и не выяснено с достаточной степенью достоверности, кто именно построил эти укрепления и почему их так много здесь, в этой части Англии. На ровных пологих серо-зеленых склонах там и сям поднимались маленькие округлые холмики – могильники. Под ними лежат обращенные в пепел останки народа, глубоко зарывшего себя в эти холмы, но их могилы говорят нам только одно: в этом сосуде покоится прах человека, который трудился некогда под солнцем.
По этой-то полной тайн местности я приблизился наконец к имению дядюшки в Роденхерсте и обнаружил, что оно удивительно гармонирует с окружающей обстановкой. Ворота, за которыми начиналась неухоженная аллея, ведущая к дому, висели на разрушающихся облупленных столбах с искалеченными геральдическими щитами наверху. Холодный ветер шумел в кронах вязов, которыми была обсажена аллея, дождем сыпалась листва. Вдали, там, где кончался мрачный свод деревьев, ровно горел желтым светом один-единственный фонарь. В последних проблесках дня я увидел длинное низкое здание с несимметричными крыльями, покатой мансардной крышей и низко свешивающимся карнизом, с узором перекрещивающихся деревянных балок на стенах – архитектура эпохи Тюдоров. Широкое зарешеченное окно слева от невысокого крыльца приветливо теплилось светом горящего камина, и, как оказалось, это было окно дядюшкиного кабинета, потому что именно туда провел меня дворецкий знакомиться с хозяином замка.
Он сидел, съежившись, у камина, непривычный к промозглому холоду английской осени. Лампу в кабинете еще не зажгли, и я увидел в красном свечении тлеющих углей лицо с крупными резкими чертами: огромный нос и выступающие, как у индейца, скулы, глубокие складки, прорезавшие щеки от глаз до подбородка, – сумрачная маска, скрывающая необузданные страсти. При моем появлении он быстро поднялся со старомодной учтивостью манер и любезно сказал:
– Добро пожаловать в Роденхерст!
Внесли лампу, и я почувствовал, что его голубые глаза в высшей степени критически рассматривают меня из-под косматых бровей, точно спрятавшиеся под кустом лазутчики, и что я для моего заморского дядюшки словно открытая книга – он читает в моей душе с легкостью опытного психолога и искушенного светского человека.
Я тоже внимательно разглядывал его, потому что наружность этого человека буквально приковывала внимание. Огромного роста и могучего сложения, он так исхудал, что пиджак на нем висел как на вешалке, и меня потрясло, до чего костлявы его широкие плечи. Руки и ноги у него были крупные, но иссохшие: я не мог оторвать взгляда от его запястий с выступающими костями, от длинных узловатых пальцев, – а больше всего поражали глаза – светло-голубые, проницательные, острые. Поражал не столько цвет, негустые ресницы и косматые брови, из-под которых эти глаза сверкали, сколько выражение, которое я в них заметил. Для человека такого могучего сложения и с такой внушительной осанкой естественна была бы некая властность во взгляде, спокойная уверенность, а я почувствовал, что дух его сломлен и полон страха: мне представились робкие, просящие прощения глаза собаки, чей хозяин снял со стены плетку. И я, едва увидев эти изучающие и в то же время как бы молящие о пощаде глаза, поставил ему врачебный диагноз. Я решил, что у него неизлечимая болезнь, он знает, что каждую минуту может умереть, и жизнь его отравлена страхом. Вот какое я сделал заключение и, как показали дальнейшие события, ошибся; но я рассказываю об этом, чтобы вам легче было представить себе выражение его глаз.