Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычно она не любила летать. За время работы в редакции ей приходилось слишком часто писать об авиакатастрофах. Она видела слишком много кресел, вырванных из салона самолёта и разбросанных по склонам гор, а также свекольных полей где-нибудь на Украине, из которых торчали ноги без обуви. Слишком много чёрных облаков, похожих на грибы, вырастало на местах крушений, словно зловещие дымовые сигналы с того света.
Однажды она прочитала, что большинство авиакатастроф происходит в течение первых трёх минут после взлёта, и с тех пор не могла расслабиться, пока самолёт не набирал высоту и не поступал сигнал отстегнуть ремень безопасности. И даже тогда – даже когда самолёт уже поднимался и двигался к месту назначения, а бортпроводники начинали раздавать орешки и газировку, – в глубине души она всегда испытывала беспокойство.
В этот день она не чувствовала ничего.
Накануне вечером она поддалась эмоциям и не сопротивлялась, когда разбившаяся о берег волна подняла её и закрутила, окутывая своей пеной. Она позволила гневу и стыду отступить на задний план на некоторое время и выплеснула наружу чувства, которые сдерживала много лет. Она рассказала обо всём Мартину и позволила себе прочувствовать своё горе – искреннее и глубокое, – и эти ощущения почти лишили её жизни.
Но, когда норвежский борт «DY3638» вылетел из аэропорта Копенгагена, она снова была в своей привычной маске.
Внешне бесстрастная, сломленная внутри.
Когда самолёт прошёл через слой облаков и показалось утреннее небо, она достала ноутбук из сумки и начала писать первую часть.
Эрик Шефер припарковался на свободном месте перед Глиптотекой и побрёл к полицейскому участку. Он сунул в рот сигарету и закурил.
Сейчас он курил меньше, чем раньше. Ещё десять лет назад его жизнь выглядела совершенно иначе. Каждое утро он выпивал чашку кофе и выкуривал сигарету, читая газету у себя на кухне, и Конни лишь изредка ворчала на запах. В Управлении пепельница на его столе всегда была переполнена окурками, а любой приём пищи оканчивался щелчком зажигалки. Но затем вышел закон о курении, потом и адепты здорового образа жизни внесли свой вклад, и внезапно курильщики превратились в мерзких недочеловеков, которых можно было выгонять под дождь, как непослушных собак. Там они должны были стоять под козырьком, подняв воротник до самых ушей, и затягиваться, как какие-нибудь наркоманы, прежде чем им позволяли вернуться в тепло.
Но Шефер не собирался подчиняться этому идиотизму! Никому не позволялось решать, где и когда ему курить. Поэтому вместо того, чтобы выкуривать свои двадцать сигарет в день в крошечных курилках, оборудованных вытяжкой, или законопослушно курить на специально отведённых для этого площадках перед зданием Управления, он совсем отказался от курения. Резко. Теперь он выкуривал по паре сигарет в день, иногда три или четыре, зато никогда не выглядел как затравленный зверь и не посещал «отведённых для курения мест». Он курил по пути из пункта А в пункт Б там, где всё ещё – по крайней мере, пока что – человеку было привольно: на улице, на природе и на веранде перед своим домом.
Он приветствовал охранников при входе жестом, как будто снял с головы шляпу, и поднялся на лифте в свой кабинет на втором этаже.
– Отлично! – Он решительно хлопнул в ладоши и стал рассуждать вслух, заходя в комнату. – Какую же фигню я упускаю?
Он решил начать сначала.
Он перечитал каждое слово во всех материалах дела и прочитал уже половину результатов вскрытия Кристофера Моссинга, когда в комнату вошла Августин.
– Ты уже здесь?
– Угу, – ответил Шефер, не поднимая глаз.
– Что делаешь?
Он снял очки для чтения и бросил их на стол перед собой.
– Схожу с ума.
Августин улыбнулась и подошла к концу его стола.
– Должно быть что-то, – сказал он, потирая глаза.
– Что-то?
– Что-то, чего я не улавливаю. Знаешь, когда ты не можешь вспомнить имя, хотя оно вертится у тебя на языке? Вот как я себя чувствую. Но что же, чёрт возьми, я пытаюсь вспомнить?
– Я не знаю, – сказала Августин. – Но дай знать, когда поймёшь, хорошо?
У неё зазвонил телефон, и она ответила. Быстро поговорив, она повесила трубку и сказала Шеферу:
– Это был Бертельсен. Нашлось совпадение с отпечатком пальцев, который был снят с внутренней стороны входной двери в квартире Ульрика Андерсона.
Шефер поднял взгляд.
– Кто же это?
– Угадай!
– Стефан Нильсен?
– Бинго!
Шефер довольно кивнул.
– Значит, с этим покончено.
– Мы теперь можем надавить на него ещё немного.
– Нет, об этом можно забыть. Он ни слова не проронит о Моссинге.
– Ты действительно думаешь, что он готов скорее надолго сесть, нежели выдать Йоханнеса Моссинга?
Шефер кивнул.
– И я не думаю, что речь идёт о чести. Едва ли он хочет не быть предателем, и я также не думаю, что он сколько-нибудь боится возможного наказания.
– Что же тогда?
– Не знаю. Но он как-то странно смотрел на меня. Этот взгляд. Ухмылка. Как будто он получал от этого наслаждение.
– От чего? От допроса?
– От всей этой ситуации.
– Хм.
Августин подошла к двери.
– Тебе чего-нибудь взять?
Шефер поднял глаза.
– Чего?
– Кофе. Я сейчас сбегаю за ним вниз. Хочешь, и тебе возьму?
Шефер покачал головой, и Августин вышла из комнаты. Он закинул руки за голову и стал разглядывать доску на стене за её креслом.
Там висели фотографии с места преступления в Торбеке: залитая кровью кровать в спальне Кристофера Моссинга, орудие убийства – нож для нарезки филе, плотно воткнутый в журнал «Vanity Fair» с Джорджем Клуни на обложке. Фотографии крови на каркасе кровати и на стене. Фотографии коробки из-под сока, которую Анна Киль опустошила после убийства и на которой оставила свою ДНК.
В центре доски висела её фотография – та самая, которую напечатали все газеты через несколько недель после убийства. На снимке она стояла в отдалении на каменном выступе, и было похоже, что она парит в воздухе. Позади неё был обрыв, наверно, в несколько сот метров, и любой человек, испытывающий в таком положении хотя бы небольшое волнение, должен был выглядеть более или менее встревоженным. Либо же мысль о падении должна была вызвать некую адреналин-зависимую реакцию: нервная улыбка, широко открытые глаза, сжатые руки, выступившие на лбу капли пота.
Но лицо Анны Киль напоминало скорее телевизионную заставку: у неё было всё, что необходимо для выражения чувств, но изображение как будто замерло. Её руки были свободно опущены по бокам, улыбка ничего не выражала, а взгляд… Взгляд был таким, как его описала та дама с сумочкой.