Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я оказалась в рядах психоаналитического движения, когда внутри него начали происходить грандиозные расколы, на знаменах которых значилось: «Адлер» и «Юнг»[37]. Фрейд как отец-основатель великой теории был категорически непримирим с раскольниками. Тем удивительней для меня была его благодушная терпимость к моему полемическому задору. Правда, он хорошо помнил, что я никогда не предавала его. Ему нравилось, что я дополняю его «анализ своим русским синтезом».
Фрейд. Я начинаю мелодию, обычно очень простую, Вы добавляете к ней более высокие октавы; я отделяю одну вещь от другой, Вы соединяете в высшее единство то, что было раздельно. Я молчаливо принимаю за данность пределы нашего понимания, Вы обращаете на них наше внимание. В целом мы понимаем друг друга и придерживаемся одного мнения. Только я пытаюсь исключить все мнения, кроме одного, а Вы стремитесь включить все мнения, взяв их вместе.
Каждый раз, когда я читаю Ваши замечательные письма, я удивляюсь Вашему искусству выходить за пределы сказанного. Естественно, я не всегда иду здесь за Вами. Я редко испытываю такую потребность в синтезе. Единство этого мира кажется мне столь самоочевидным, что не нуждается в обосновании. Меня интересует другое — вычленение и разделение того, что иначе окажется перемешанным в единой первичной массе. Короче говоря, я аналитик…
Лу. В 1921 году я с мужем по приглашению Фрейда гостила в его венской квартире. Помимо удивительного гостеприимства и радушия, судьба подарила мне там встречу с удивительным созданием — дочерью Фрейда Анной. На то время ей было 26 лет, она была очень хороша собой. С ней мы стали неразлучны, как две молодые девчонки. Наши совместные «набеги» на друзей — Бир-Хоффмана, Шницлера, Пинельса — были незабываемы и легки. Мы могли говорить часами. В результате этих разговоров Анна написала работу о детских мазохистских фантазиях и о связи переживаний боли и любви. Эта работа открыла ей путь в Венское психоаналитическое общество в 1922 году. Кстати, тогда же с удивлением я узнала, что и сама давно являюсь членом Общества, хотя, как я знала, по его Уставу необходимо было выступить с энным числом докладов или участвовать в дискуссиях. Ни того, ни другого не было.
Что же до вышеназванной работы… У меня была идея, что если с ребенком после травмы или наказания обращаются особо нежно, то это может породить у него чувственное заключение, что боль и любовь находятся в тесном контакте, что они следуют друг за другом, — и такое единство может закрепиться в его воображении нерасторжимой ассоциативной связью. Я просто помню, как когда-то, в детстве, отец, нежно обнимая, поранил меня горящей сигаретой, и это довело его самого до слез. Я крепко запомнила этот эпизод в силу изумившего меня своей интенсивностью равенства переживания боли и любви. Границы боли и патологии здесь очень зыбки. Неотделимость их провоцирует страшное желание и оборону одновременно. Если мужчине при дефлорации не удается расшевелить первоначальный опыт равенства «любовь-боль», тогда вместо этого пробуждается воспоминание о том, что боль была средством разбудить себялюбие и разбередить гордыню мстительной обиды. Не в силу ли этой смутной памяти многие люди инстинктивно боятся любви?
И еще одно детское воспоминание. Я была уже школьницей, старше восьми лет. Наша собака, шнауцер, которую звали Джимка, взбесилась. У нас такое случалось в первый раз, поэтому мы не сразу распознали это, и когда меня перед уходом в школу моя любимая собака укусила за запястье, я лишь второпях что-то сделала с раной и, как следует, не испугалась. По возвращении домой я больше не нашла нашу собаку: разразилась эпидемия бешенства, Джимку забрали; его еще до вечера застрелили в предназначенном для этого исследовательском институте. Последовал скрытый дурной период страха, когда во мне, переполненной ужасом, возобладало представление, как было бы ужасно, если бы меня ежеминутно подозревали в бешенстве. Но я узнала также и то, что рассвирепевшие от бешенства собаки, прежде всего, нападают на любимых хозяев. И я вспоминаю ужасающее убеждение во мне: я могу укусить папу, то есть самого любимого…
Фрейд… Мой Отец и Учитель. Вот еще штрихи наших взаимоотношений.
На лекциях у Фрейда установилась привычка выбирать в аудитории кого-нибудь одного и обращаться к нему. Однажды я по каким-то причинам не пришла на очередную среду. Фрейд прислал мне записку, в которой полушутя — полусерьезно интересовался, не является ли мой неприход к нему следствием занятости у Адлера, этого психоаналитического «раскольника». И с трогательной нежностью сообщал, что последнюю лекцию читал пустому стулу, на котором я обычно сидела.
Он дарил мне цветы и провожал до самого отеля, где я жила. Однажды от него был прислан роскошный букет нарциссов. Намек я поняла. Этот букет, сам того не зная, положил начало нашей с Фрейдом многолетней полемике о природе нарциссизма. Он считал, что существует первичный и вторичный нарциссизм: как естественное раннее сосредоточение всей энергии либидо и как инфантильное состояние, к которому порой скатывается наша психика в кризисные моменты. Я же полагала, что позитивная любовь к себе не имеет ничего общего с зацикленностью на себе и самолюбованием. Сама сущность любви вспыхивает лишь тогда, когда мы преодолеваем пропасть между субъектом и объектом. Человек перестает видеть цель своих желаний и стремлений только вовне себя, но, вернув себе свои отчужденные владения, чувствует свою волшебную неразобщенность с миром, и на это единственно внутренне направлена струя его энергии любви. Нарцисс любуется не собой, а своей нераздельностью с универсумом, так зримо проступившей на водной глади живого источника. Вообще же, все Прометеи — это вполне развившиеся Нарциссы. Нарцисс любит самого себя и потому весь тот мир, который он воплощает в себе. Точно так же, любя другого, мы любим не его «эго», а преломленный в нем бесконечный мир. Именно поэтому любви постоянно сопутствует боль разочарования: не потому, что она угасает с течением времени, как принято считать, а потому, что те ожидания универсальности, которые любящий адресует своему объекту, его индивидуальность не способна выполнить.
Фрейд согласился со мной лишь в одном: что описанный мною нарциссизм, очевидно, более естественен для женщины, а потому легче ею достижим. Шутя же, он рассказал мне о своих опытах «настоящего нарциссизма», когда в окно его кабинета забралась грациозная кошечка. Видимо, я у него вызывала стойкую ассоциацию с чарующей кошачьей самодостаточностью. И тут я вспомнила Ницше и его высказывание о том, что я наделила его «кошачьим эгоизмом»… Цветок нарцисса с тех пор стал моей эмблемой в психоаналитических штудиях.
И еще цветы. Из нашей последней личной встречи с Фрейдом в 1928 году в моей памяти сохранилась только яркая красочная картина — большие клумбы анютиных глазок у Тегельского дворца, их пересадили сюда довольно поздней осенью, и они зацвели, не дождавшись следующего лета, посреди роняющих листву деревьев. Я отдыхала, любуясь их великолепием, бесконечным разнообразием цветовой гаммы — от темно-красных и голубых до светложелтых оттенков. Фрейд собственноручно нарвал для меня букет этих цветов перед одной из наших почти ежедневных поездок в Берлин, во время которой я хотела навестить одну знакомую.