Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лу. В октябре 1912года мы вместе с Элен Дельп, моей подругой — актрисой труппы великого Макса Рейнхарда[36], с которой я познакомилась года за два до этого, — отправились в Вену. Там мы собирались посещать лекции Фрейда, участвовать в дискуссиях Венского психоаналитического общества, а также посетить заседания группы Адлера. Выглядывая из окон вагона, подъезжающего к Вене, мы с Элен думали об одном и том же: наконец-то всё полностью определилось, то есть мы были уже на месте, оставалось только гадать: что же теперь с нами произойдёт? С нами приключился забавный случай: при самых первых попытках поиска жилья я натолкнулась на одного знакомого. Он сообщил мне о как раз сегодня начинающемся курсе лекций Фрейда. Квартира Фрейда, где я получала пропуск на лекции, оказалась совсем рядом; а сама аудитория (психиатрической клиники), которую я разыскивала в университете, вообще оказалась в нескольких шагах от дверей выбранного нами для проживания отеля «Цита». И всего немного далее находился ресторан фрейдистов, куда они отправлялись после прослушанной лекции: хорошо всем известный «Альте Эльстер». — Такое начало вызывало в памяти что-то родное.
Цикл лекций Фрейда имел название «Отдельные главы из учения о психоанализе» и проходил в большой аудитории психиатрической клиники по субботам с 7 до 9 часов; для участия достаточно было «персонально уведомить лектора о своём желании». Когда я предстала перед Фрейдом в Вене, он опять, как и в первый раз, от души посмеялся надо мной, наивной, так как я сообщила ему, что собираюсь заниматься еще и с Альфредом Адлером, превратившимся в его смертельного врага. Он добродушно согласился с этим при условии, что я не стану упоминать о нем там, а об Адлере, наоборот, здесь, в его окружении. В результате Фрейд узнал о моем выходе из кружка Адлера только несколько месяцев спустя.
Это позволило мне без всяких угрызений совести нанести визит к Адлеру. Я должна была сама понять суть их разногласий с Фрейдом и тогда уже принимать решение, на чьей я стороне. Адлер был удивительно любезен и разумен. Меня раздражали только две вещи: то, что он уж слишком не по-деловому, затрагивая личность Фрейда, говорил о существующих между ними несогласиях. А, кроме того, то, что он выглядел как карапуз. Словно ему так и не удалось дорасти до чего-то большего.
Я сразу же сказала, что пришла к нему вовсе не из-за психоанализа, а из-за интереса к его религиознопсихологическим работам, в которых я встретила родственные мне мысли относительно фиктивных образований, в огромном количестве приведённых им в книге («О нервозном характере»). По правде говоря, ни до чего общего мы с ним так и не договорились. И даже тогда, когда во время полуночной трапезы между нами разгорелся довольно жаркий спор по поводу психоанализа. Я считала совершенно бесполезным то, что он ради того, чтобы сохранить изобретённую им терминологию в виде понятий «вверху» и «внизу», а также термина «мужской протест», вынужден был прийти к неизменно негативной оценке «Женственного», хотя в то же время нечто пассивное (и в качестве такового сексуально или вездесуще проявляющееся) лежало по его взглядам в основе деятельности Я, причём явно в позитивном ключе. Да и любое проявление преданности при таком подходе было лишено всего позитивного и реалистичного, и всего-то просто из-за того, что Адлер умудрился свести преданность к «женскому средству для достижения мужских целей». И это мгновенно, и далеко не лучшим способом сказалось на его учении о неврозах, в котором в качестве закономерного следствия понятие компромисса перестало находить подобающее ему место. И, обратно же, Фрейд, даже при создании прежней явно излишне сексуально ориентированной теории о причинах возникновения неврозов, никогда не упускал из виду такой существенный элемент как компромисс, вызванный плохой совместимостью двух партий. На самом деле только создавалась иллюзия, что Адлеру удавалось не прибегать к этому понятию. В его «вторичных» защитных реакциях (в которых содержалось как раз опровержение того, что посредством первичных защитных мер можно добиться сверхкомпенсации чувства неполноценности) можно было легко усмотреть подавленную жизнь влечений, которую Адлер рассматривал лишь в качестве искусной уловки человеческой психики.
Любой невроз я рассматривала как неразбериху в отношениях между влечением Я и сексом; вместо того, чтобы поддерживать друг друга, каждый из них «ограничивает» другого созданием помех: или Я подвергается притеснению со стороны сексуальных тенденций или же, наоборот, последние подавляются силами Я. Так, например, влечение Я может включать в себя сексуальные проявления под видом жестокости (садизма), а сексуальность, приобретая форму мазохизма, вторгается на территорию, где царит Я.
Больше всего в Адлере меня привлекал его неуемный дух, стремящийся объединить многое в одном; жаль только, что результаты усилий этого духа оставались весьма поверхностными и ненадёжными, он попросту скакал по верхам, вместо того, чтобы охватить всю ширь психических проявлений. Для него абсолютно всё становилось адлеровским сексуальным символом якобы подлинной формы Я, даже то, что ранее проявлялось в виде действительных сексуальных символов — и здесь Адлер шел дальше Фрейда, т. е. Адлер видел первично сексуальное даже там, где Фрейд вместо психосексуального усматривал лишь его органический фундамент… По пути обратно домой Адлер пригласил меня на свои дискуссионные вечера по четвергам, о чём я тут же решила честно рассказать Фрейду. И, тем не менее, я охотно согласилась с предложением Адлера.
Но то, о чем я хочу рассказать, относится не к созданию каких-либо теорий, ибо даже самая захватывающая из них не смогла бы отвлечь меня от того, что содержалось в открытиях Фрейда. Отвлечь от этих «находок» не смог бы даже самый блестящий теоретик-толкователь; их значение не дано умалить даже неудачным или несовершенным интерпретациям самого Фрейда. Теории, которые в то время только начинали складываться, служили ему необходимым средством взаимопонимания между сотрудниками, и если они у него рождались, то обязательно обретали черты его образа мыслей, отличавшегося научной точностью и строгостью. Если бы я попыталась рассказать, что вело мысль Фрейда к его открытиям, то он высмеял бы меня в третий раз, так как сделать это было бы ничуть не легче, чем зафиксировать своеобразие таланта, присущее руке живописца или пальцам скульптора. Ведь проявлялось оно в чем-то конкретном: в мимолетном облике конкретного живого человека, точнее, во взгляде на этого человека, — взгляде, для которого за конкретным и мимолетным открывался всеобщий образ человеческого. Вместо раздумий на эту тему — пусть даже самых глубокомысленных и остроумных — мы наблюдаем у Фрейда готовность к самоотдаче во имя той последней точности, которая касается каждого из нас и которую можно выявить и осмыслить только так, как это делал он.
На одной из первых встреч рабочей группы (до меня женщин среди участников почти не было…) Фрейд во вступительном слове подчеркнул, что об одиозных темах, когда они становятся предметом обсуждения, следует говорить абсолютно откровенно, без каких бы то ни было церемоний. Шутливо, со свойственной ему сердечностью и изяществом он добавил: «Как всегда, нам предстоит неприятный, трудный рабочий день — непохожий на праздничные отношения между нами». Слово «праздник» еще не раз станет определяющим в моем отношении к нему и к его взгляду на вещи, который я пыталась описать, — взгляду, которому открывалась полнота материального мира; какой бы отталкивающей или пугающей ни была эта материальность в своих конкретных проявлениях, для меня за повседневными делами всегда таилось нечто праздничное, воскресное. В минуты отвращения к себе Фрейд удивлялся тому, что я все еще глубоко привязана к его психоанализу: «Ведь я учу только одному — стирать грязное белье других людей».