Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отпустив демона, Шелк быстро отполз от пламени и дыма, встал и убрал азот обратно за пояс; стряхнув пыль с черной сутаны, он достал четки. Махнув висевшим на них полым крестом в сторону горящего талоса, он начертил в воздухе знак сложения, потом опять и опять.
— Я приношу тебе, сын мой, прощение от имени всех богов. — Его речитатив поначалу был унылым и почти механическим, но, наконец, чудо и щедрость божественного помилования наполнили его сознание, голос зазвучал громче и задрожал от страсти:
— Вспомни слова Паса, который сказал: «Выполняйте волю мою, живите в мире, умножайтесь и не ломайте мою печать. Тогда вы избегните гнева моего. Идите добровольно, и любое зло, которое вы сотворили, будет прощено…»
* * *
Наковальня с ухмылкой вернул Росомахе письмо Гиацинт. На новой печати — очень похожей, но не идентичной старой — пламя рвалось вверх из сложенных чашей ладоней.
— Я думаю, что ее полное имя — Гименокаллис, — заметил Наковальня. — Очень красивое. Я сам использовал его пару раз.
— Я письмо не писал, — мрачно сказал ему Росомаха. — Но ты должен был написать патере Шелку, сообщив в записке, что Его Высокопреосвященство будет ждать его в тарсдень. И внести дату и час в расписание Его Высокопреосвященства.
Протонотарий с выступающими вперед зубами кивнул:
— Ты его отнесешь, от нашего имени? Мне не хочется высвистывать еще одного мальчишку только для того, чтобы старый Прилипала мог кнутом загнать твоего похотливого щенка в конуру.
Щеки пухлого патеры Росомаха вспыхнули; сжав кулаки, он рванулся к протонотарию:
— Патера Шелк настоящий мужик, ты, шавка Капитула. Что бы он там ни делал с этой женщиной, он стоит дюжины таких, как ты, и троих таких, как я. Помни об этом и знай свое место.
Наковальня усмехнулся:
— Клянусь богами, Росси. Да ты влюбился!
Глава восьмая
Пища для богов
Патера Шелк сделал два длинных шага назад от наглухо закрытой двери и посмотрел на нее с отвращением, которое испытывал к себе и своей неудаче. Каким-то образом она открывалась — талос, в конце концов, открыл ее. Если ее открыть, можно будет попасть на лестницу, по которой можно подняться к полу стоявшего на утесе святилища, и там (может быть, легко) открыть рот высеченного в полу изображения Сциллы, выбраться в святилище и вернуться в Лимну.
«Комиссары, — сказал себе Шелк, — о ком еще говорила женщина? — судьи и все остальные приходили сюда, очевидно, чтобы посовещаться с Аюнтамьенто. Талос, до того как он убил его азотом…»
(Шелк заставил себя встать лицом к лицу с этими словами, хотя уже не раз говорил себе, с полным основанием, что он убил только для того, чтобы спасти себе жизнь.)
Талос, до того как он убил его, сказал, что Мускус выгнал его и он вернулся к Потто; под «Потто» он имел в виду советника Потто, несомненно.
Таким образом, человеком, который вошел в святилище и исчез в нем, был, несомненно, комиссар, или кто-нибудь в этом роде. В его исчезновении нет ничего загадочного: он вошел, и кто-то — скорее всего талос — увидел его; возможно, он показал что-то вроде пропуска; рот Сциллы открылся, он спустился по лестнице, и его провели в другое помещение, которое не могло находиться слишком далеко, потому что талос вернулся на свой пост спустя полчаса.
Все было совершенно понятно и логично: Аюнтамьенто имело где-то поблизости офисы. Осознание этого навалилось тяжелой ношей на плечи Шелка. Как мог он, гражданин и авгур, утаивать все, что он знал о деятельности Журавля, даже ради того, чтобы спасти мантейон?
Удрученный, он опять повернулся к двери, которая так вежливо открылась перед талосом, но совсем не хотела открываться перед ним. Не было ни замка, ни ручки, никакого механизма, который мог бы открыть ее. Пластины настолько плотно прилегали друг к другу, что он с трудом видел изогнутые линии между ними. Он кричал «откройся», и еще сотню других вероятных слов, безрезультатно.
Охрипший и обескураженный, он рубил и колол обожженные и поцарапанные пластины мерцающей разрывностью, которая была клинком азота, пока не засомневался, что даже тот, кто знает их тайну, может заставить их, как делал талос, распахнуться. Камни, раздирая уши, падали со стен и потолка туннеля, десятки раз угрожая убить его, пока, наконец, он не отпустил демона — рукоятка нагрелась так, что ее было почти невозможно держать; дверь так и не открылась, и ни на одной из пластин не появилось даже маленькой дырочки.
«Не остается ничего другого, — сказал себе Шелк, — как пойти по туннелю в моем не лучше состоянии: усталым, голодным и поцарапанным; пойти в слабой надежде найти другой выход на поверхность». Совершенно расстроенный, почти готовый восстать против Внешнего и любого другого бога, он уселся на обнаженный камень и снял повязку Журавля. Журавль, с некоторой горечью напомнил себе Шелк, учил его бить по гладкой поверхности, приводя в пример подушку или ковер. Без сомнения, он имел в виду предохранить мягкую кожу повязки от износа; грубый пол для этого не подходит, и он, Шелк, в некоем долгу перед Журавлем, не в последнюю очередь потому, что собирался шантажировать его, хотя Журавль помог ему не один раз.
Вздохнув, Шелк снял сутану, сложил ее, положил на пол и стал бить по ней сложенной повязкой, пока та не стала горячее, чем рукоятка азота. Поставив ее на место, он с трудом поднялся на ноги, опять надел сутану (как приятно было ощутить ее тепло в холодном и вечно шепчущем воздухе) и решительно отправился в путь, выбрав направление, которое должно было привести его поближе к Лимне.
Он начал считать шаги с мыслью узнать, сколько он прошел под землей; вначале он считал в уме, шевеля губами и выпрямляя палец из сжатого кулака на каждой сотне. Вскоре он обнаружил, что считает вслух — слабое эхо голоса успокаивало, — и что больше не уверен, закрыл ли он кулак один раз, достигнув пятисот шагов, или дважды, достигнув тысячи.
Туннель, который казался неизменным, постепенно начал меняться, и вскоре Шелк забыл о счете, торопясь исследовать его. В некоторых местах первоначальный песчаник уступал место коркамню, размеченному, как кубитовая линейка, швами с интервалом в двадцать три шага. Иногда, несмотря на звук шагов, ползучие огоньки отказывались зажигаться, и ему приходилось идти в темноте; хотя он и понимал, насколько глупы его