Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь кое-что перепутано — не те даты и не совсем те события, однако характер времени передан достоверно и ситуация со Слуцким обозначена ясно: от него стала уходить часть читающей, в том числе научной, молодёжи. Он это понимал и тем активней в дальнейшем работал с молодёжью поэтической.
Среди новонайденных Андреем Крамаренко текстов Слуцкого есть и такой, не совсем отделанный, но достаточно выразительный:
В острый, словно клин журавлиный,
В тесный угол загнали меня,
Словно беглого негра гоня
Между Северной Каролиной
И второй Каролиной, другой.
Впрочем, здесь ни причём Каролина:
В острый, словно клин журавлиный,
Загнан я. А я — не герой.
Не герой. Просто так — человек.
Значит, можно не выкрикнуть лозунг.
Значит, можно смахивать слёзы
С покрасневших от горести век.
С человека немного возьмёшь
И, особенно, если он загнан
В острый, словно молний зигзаги,
Угол, если кричит: не трожь!
И рукою глаза закрывает,
А другою — собаку срывает,
Отрывает её от груди.
Если всё у него — позади
И совсем ничего впереди,
Кроме этой самой собаки,
Что повисла уже на рубахе.
Есть с чем сравнить. Далеко ходить не надо. Пастернак:
Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет.
................................................
Но и так, почти у гроба,
Верю я, придёт пора —
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.
Это написано в 1959-м. Почти тогда же набросал своё стихотворение и Слуцкий, о чём говорят соседние наброски и готовые стихотворения, в частности «Надо думать, а не улыбаться...», опубликованное в 1961-м. Прямая связь
между этими вещами налицо. Только «зверь» Пастернака верит в победу добра, а «человек» Слуцкого не видит никакого просвета. Слуцкий в данной вещи — это его роль в пастернаковской истории, а точней: реакция определённого слоя общественности на эту роль. Собственно, это были те люди, для которых он писал. Состояние загнанности у него долго не проходило и, похоже, осталось навсегда.
Ко всему этому можно приплюсовать и заметки Олега Хлебникова:
А вот ещё один поэт фронтового поколения, Александр Межиров, говорил, что сам тогда поступил трусливее: чтобы только не оказаться на том собрании, улетел в Тбилиси, а оттуда на такси уехал в Ереван, дабы наверняка не нашли. Словом, нельзя судить одно время с позиций другого. Сам же Слуцкий, как будто отвечая Межирову, написал:
Уменья нет сослаться на болезнь,
таланту нет не оказаться дома.
Приходится, перекрестившись, лезть
в такую грязь, где не бывать другому...
Кстати, именно Межиров в самый расцвет застоя показал мне вышедшую в Мюнхене антологию советской неподцензурной поэзии, в которой было напечатано много неизвестных тогда российским читателям стихотворений Слуцкого. Но Слуцкий и тут оказался верен себе — он не передавал свои рукописи за границу. Это сделал кто-то из его поклонников: стихи Слуцкого тогда расходились в списках. А немцы поступили корректно по отношению к поэту: напечатали его большую подборку, не указав имени автора. Более того: подборка была разбита на две части и над обеими значилось «Аноним». Но для тех, кто понимает, «фирменная» узнаваемая интонация Слуцкого говорила об авторстве красноречивее подписи. К счастью, литературоведы в штатском не слишком квалифицированны, а уж к поэзии точно глухи[66].
Наконец выслушаем Аллу Латынину:
Неколебимая уверенность в собственном моральном превосходстве порой травестийно оборачивается против автора, что он не всегда слышит.
Как известно, Борис Слуцкий выступил на том печальном писательском собрании, которое осуждало Пастернака, и выступил отвратительно. Выступление это ему помнили очень долго. Да он и сам тяжело переживал своё падение (что нашло отражение и в стихах), и многие связывали депрессию последних лет и душевную болезнь Слуцкого с терзаниями из-за злополучного выступления.
Рассадин приводит одну из литературных баек, демонстрирующих отношение части литературного сообщества к Слуцкому, и тут не столько важна её достоверность, сколько интерпретация поведения действующих лиц.
«— Боря! Вы, конечно, пойдёте на похороны Пастернака? — спросил его, тайно, да, в общем, и явно глумясь, один наш общий знакомый.
— Я не могу, — сухо ответствовал Слуцкий. — Я еду в Ленинград на юбилей Ольги Берггольц.
— Боря! — В интонации явственней зазвучала насмешка. — Вы обязаны взять с собою Берггольц и вместе с нею явиться в Переделкино. Неужели вам непонятно, что и вы и она — поэты эпохи Пастернака?
Пауза.
— Вы недооцениваете Берггольц, — только и нашёлся ответить Слуцкий.
Обхохочешься... Да мы и смеялись, слушая этот рассказ...»
Вот уж кто не вызывает никакого сочувствия в этой сцене — так это человек, глумливо пытающий Слуцкого. Для молодого критика Слуцкий — это поэт, оставшийся в истории, а кто те, издевавшиеся над ним в приступе морального превосходства?
Пятидесятые годы Слуцкий закрыл сборниками «Время» (1959) и «Сегодня и вчера» (1961), и они продолжали «Память», завершая весь его стиховой корпус пятидесятых. О закрытой истории возникновения «Памяти» рассказывает Владимир Огнёв, которому в издательстве «Советский писатель» поручили составить книгу Слуцкого:
Свой чемоданчик, чудом сохранившийся с фронта, он раскрыл не сразу. Там хранились стихи и проза, которую он доверил ещё позже. В начале 1957 года Борис торжественно вручил мне толстую папку стихов: «Донесёте?» Он сказал, что позвонил в «Советский писатель» и попросил,