Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Из-за чего, скажи на милость, ты так раскудахтался, Веньеро? — рявкнул на меня капитан. — В конце-то концов, наша с тобой договоренность по-прежнему остается в силе. Так что твоей драгоценной свободе ничто не угрожает, поскольку, к счастью, канал, по которому переправляли беглых рабов, все еще действует. Во всяком случае, до тех пор, пока эскадра Пиали-паши не подойдет к самому берегу. — Даже в темноте я увидел, как в глазах Джустиниани блеснул хитрый огонек. Серьга в его ухе качнулась, и даже в этом мне почудилась ехидная насмешка. — Или ты желаешь, чтобы турки взяли Хиос? Хочешь, чтобы у беглых рабов больше не осталось возможности вновь обрести свободу?! Хочешь и сам остаться рабом до конца своих дней?
Каждое его «хочешь» острым шипом вонзалось в мою изболевшуюся душу. Моими желаниями так давно уже никто не интересовался, что я, наверное, вообще забыл о том, что можно чего-то желать. Да и понимал ли я вообще, что это такое — всей душой стремиться к чему-то? Уничтожающее презрение в голосе Джустиниани пробудило в моем сердце сомнения. Предположим, мне удастся все-таки разобраться в том, что так внезапно обрушилось на меня, и я пойму, чего хочу, но разве может Джустиниани помочь мне сделать это лучше, чем уже сделало рабство? А один брошенный в его сторону взгляд, когда он вот так стоял передо мной, с трудом сдерживая негодование, со скрещенными на груди могучими руками, а за спиной его столпилось с полдюжины свирепых морских волков, по лицам которых я ясно видел: им не составит ни малейшего труда вышвырнуть меня за борт, убедил меня, что надеяться на это не стоит.
К тому же он просто кипел от ярости. Достаточно было только вспомнить презрительное словечко «каплун», которое он только что выплюнул мне в лицо. Мои щеки до сих пор горели от обиды.
Что-то подсказывало мне: я должен что-то сказать, чтобы помешать ему выполнить его намерение. И в тот момент я не нашел ничего лучшего, чем повторить то, что уже говорил до сих пор. Правда, на этот раз я старался, чтобы голос мой звучал спокойнее.
— Я не могу позволить вам поступить так с Эсмилькан-султан.
Мои пальцы судорожно стиснули узорчатую рукоятку кривого кинжала — символа моего положения, который, как обычно, висел в ножнах у меня на бедре. Впрочем, я хорошо понимал: случись мне пустить его в ход, кинжал окажется таким же бесполезным, как и большинство символов — в реальном мире от таких вещей проку мало.
— А нам и не нужно твоего позволения, евнух. С твоего разрешения или без него, мы все равно сделаем это. А ты можешь оставаться с ней, если хочешь, или уноси ноги. Спасайся, глупец! Ведь речь идет о твоей свободе!
Джустиниани, набычившись, шагнул ко мне, и я невольно отшатнулся, обнаженной спиной почувствовав занавесь. Она — если не считать меня самого и кинжала, который я по-прежнему сжимал в руке, — оставалась единственной преградой между моей госпожой и крепостью Хиоса.
— Послушай, там, на острове, наши семьи, — с трудом сдерживаясь, терпеливо объяснил Джустиниани. Впрочем, я и без того это знал. Глухой ропот за его спиной подтвердил, что матросы сейчас думают о том же, что и их капитан. — И мы сделаем все, чтобы защитить их!
— Ради Господа Бога… И ради Аллаха, да поймите же вы, наконец, что кроме Эсмилькан-султан у меня на этом свете не осталось ни одной родной души! — проговорил я. И неожиданная твердость, прозвучавшая в моем голосе, удивила даже меня самого.
Услышав в ответ только глумливые смешки, я с отчаянием добавил:
— По крайней мере, она никогда не презирала меня за то, что случилось со мной. Она считала, что это мое несчастье, а не моя вина. И потом… потом она уважает меня, даже такого, как я есть. Вернее, именно такого, как я есть.
Все это, конечно, звучало глупо и немного по-детски, очень похоже на то, как если бы какой-нибудь перепуганный малыш вздумал грозить разъяренному быку своей погремушкой. Голос у меня дрогнул и сорвался, и я только молча стиснул руки, тяжело дыша от унижения.
Джустиниани снова заговорил, но теперь в его голосе звучала презрительная жалость. Для меня это было хуже любого, самого страшного оскорбления.
— Да что с тобой говорить! Видно, любовь к свободе тебе оторвали вместе с яйцами. Потому что любой, кто предпочитает влачить жизнь презренным рабом, просто не достоин называться мужчиной!
Свобода! Я полной грудью вдохнул это сладостное слово и закрыл глаза. В голове у меня шумело. Мне вдруг показалось, что сама жизнь по каплям покидает мое тело и тонкой струйкой пара испаряется к небесам.
В прошлом мне однажды уже случалось испытывать нечто подобное. Помню, как дервиш вертелся волчком, стараясь спасти меня от безумия — дервиш, которым на самом деле был мой друг Хусейн. Друг нашей семьи, его я помнил с тех пор, как помнил себя, а истоки этой дружбы уходили в далекое прошлое. Торговец из Сирии, он решился испробовать на мне свое искусство, когда все другие уже отступились от меня. С тех самых пор я считаю его своим вторым отцом. Он жестоко отомстил негодяю, оскопившему меня, и с тех пор был вынужден стать изгоем в собственной стране. Чтобы не стать жертвой всеобщего презрения, ему пришлось надеть личину дервиша — турки почитают их чуть ли не святым. Тогда, в тот страшный час, когда я был уже близок к смерти, он внезапно появился передо мной в обличье дервиша. И вот теперь, стоя перед толпой пиратов и разбойников, я вновь обратился к нему, моля о чуде.
Впрочем, надеяться на то, что чудо произойдет, было бы глупо. Особенно принимая во внимание тот факт, что в настоящий момент мы были далеко от Турции и вокруг меня толпились исключительно христиане. Сейчас я мог полагаться только на самого себя.
Но разве это не есть свобода?
Мои глаза оставались закрытыми. Вместо того чтобы слепо таращиться в кромешную темноту, пытаясь разглядеть движения своих врагов, я попытался обратиться к другим чувствам. Ступнями я ощущал знакомую гладкую древесину палубы. Еще не успев остыть, она мелодично поскрипывала у меня под ногами, и звук этот сейчас звучал сладчайшей музыкой в моих ушах. Это было похоже на колыбельную песню матери, по которой истомилась моя душа. Мне казалось, волны прилива, тыкаясь в корпус корабля, хотят вселить в меня мужество, которого мне так недоставало. Даже ветер, надувая паруса, будто гнал меня навстречу моей судьбе. И я воспрянул духом, почувствовав в этом дыхание Бога, пришедшего на помощь одному из своих созданий.
Моя жизнь, мир, в котором я жил, сейчас висели на волоске. Но на том же самом волоске сейчас висело и то, что было мне дороже всех сокровищ мира, — жизнь моей госпожи.
В этот самый момент мой нос, которого была бессильна сбить с толку царившая кругом темнота, подал мне знак — поглубже втянув в себя воздух, я почувствовал запах трюмной воды. «Пахнет достаточно крепко, — говаривал мой блаженной памяти дядюшка, — чтобы почувствовал и слепой». Этот отвратительный, гнилостный аромат обычно наполняет ликованием сердце моряка. Это означает, что в корпусе судна нет ни малейшей течи. А стало быть, не будет и необходимости прерывать плавание, чтобы, вытащив судно на берег, переворачивать его кверху килем и заново конопатить корпус. Жителям самых грязных, самых перенаселенных городов хорошо знаком этот запах. Моя госпожа изо всех сил старалась заглушить его ароматическими курениями, используя палочки, пропитанные амброй, а когда они кончились, просто разбрасывала для этой цели апельсиновые корки. Но моряки были рады мириться с этой вонью ради спокойствия и уверенности, что воду из прохудившегося трюма не придется выкачивать ручными помпами.