Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Думаю, твоя мать не изменилась, она ведь не отличалась ни особой глубиной, ни тонкостью. Обе они были легкомысленны, как и мы все, единственное, к чему мы относились серьезно, так это к культуре, искусству и всему такому прочему. Знать языки, побывать в каком-нибудь известном месте, познакомиться с каким-нибудь знаменитым человеком — это ценилось. Name dropping[89]был тогда очень модным видом спорта. Твои мать и тетка постоянно беседовали о Серт и Дали, Хоселито и Бельмонте[90], и это было чудесно… И беглым сном, сменяясь, пролетали надежды, угасающие вскоре, как писал Рафаэль Альберти[91], который, думаю, тоже их посещал. К обеду приходил Платко[92], и девушки готовили тортилью с картошкой и копченой колбасой. На десерт были цукаты, а запивалось все это литрами чая. Вечером в открытых экипажах мы отправлялись ужинать в Сан-Роман или в Летону. Там же, где и мы, всегда ужинал дон Альфонс XIII[93][4]с принцем Гонсало, обычно им подавали форель. Мы вращались в изысканном обществе снобов и лицемеров. Когда в тридцать шестом началась война, я обрадовался. Такая встряска пойдет нам на пользу, думал я. Я был уверен в победе франкистов. В отличие от нас, они были необразованные и дисциплинированные, потому и победили. К счастью, я находился в их зоне, и у меня никогда не было проблем. Ты же понимаешь, что в том мире дети были чем-то случайным, второстепенным… Я не отрицаю, мы с твоей матерью очень любили друг друга, но тогда все были поголовно влюблены. Это было какое-то интеллектуальное, ни на чем не основанное, международное братство. Не знаю, что говорила тебе мать, но я говорю тебе правду. Нам и в голову не могло прийти, что в результате подобной вселенской влюбленности появишься ты, настолько это было прекрасно и обыденно. Понадобился миллион погибших, чтобы мы одумались. После войны каждый из нас разработал проект восстановления какой-нибудь разрушенной церкви…
Я слушала его стоя. Когда внизу хлопнула дверь, я сухо произнесла:
— Все ясно, ты хочешь сказать, что при повальном легкомыслии от вас с мамой вряд ли стоило ожидать серьезности.
Он сидел и улыбался. Он тоже слышал, как пришла его дочь, а это значило, что разговор окончен. Я развернулась и через коридор и прихожую со скользкими коврами вылетела из дома, не попрощавшись ни с Эльвирой, ни с горничной, которые попались мне навстречу. «Вот коза», — услышала я. Очутившись на улице, я поняла, что вполне могла сюда и не приезжать, так как в устном соглашении между мамой, Габриэлем и Фернандо все было предусмотрено, даже то, что однажды я явлюсь к своему настоящему отцу с требованием признать меня.
~~~
Я осталась в Мадриде. Выйдя от Габриэля, я отправилась на улицу Принсеса, решив остановиться в отеле, мимо которого незадолго до этого проходила. Там, в номере окнами во двор, я провела много дней, почти месяц. Я не звонила домой, и это молчание придавало мне сил. Правда, всякий раз, входя в номер или увидев на улице телефонную будку, я испытывала горечь, но мне легче было вытерпеть это, чем просто вернуться или позвонить и предупредить, что я на несколько дней останусь в Мадриде, как обычно поступают послушные дочери. Мое уязвленное самолюбие почему-то отчаянно цеплялось за возможность не звонить домой, хотя подобное упрямство не могло быть даже мелкой местью: они наверняка думали, что я наслаждаюсь Мадридом и отдыхом и обо всем забыла. Молчание нужно было не для того, чтобы ранить их, а для того, чтобы не ранить себя, обнаружив, что им все равно, звоню я или нет. Это была своего рода опора, которая помогала перебраться через головокружительную пропасть равнодушия, глядя вперед, а не вниз и легонько касаясь пальцами деревянных перил.
Я через силу старалась развлекаться, каждый день ходила то в кино, то в театр, то в музей Прадо, чтобы портье в гостинице не считал меня сумасшедшей, которую однажды во время уборки номера найдут мертвой. От отравления снотворным меня спасло врожденное умение смеяться над собой. Самоубийство казалось мне чем-то несерьезным, мысль о нем вызывала улыбку. Я пересмотрела всю свою жизнь с точки зрения девочки, которая осталась ни с чем и может спасти собственное достоинство, только бросившись в шахту гостиничного лифта в половине четвертого утра, но прежде чем забраться на ограждение, она взглянет в зеркало и подумает: «Ты можешь покончить с собой, но никогда не будешь похожа на самоубийцу». Именно так я и думала. Самоубийство не было для меня легким и доступным выходом из положения, и осознание этого, а также счет в отеле «Тироль», достигший пределов моих тогдашних возможностей, привели к возвращению в Сан-Роман. Мне было двадцать семь, и в кошельке у меня было двести песет.
После расчета в отеле мне хватило на билет второго класса на скорый поезд, который шел до Сан-Романа целую ночь. Заняв свое место и понимая, что не усну, я подумала: «Я возвращаюсь домой, куда не могу вернуться».
Поезд был набит до отказа, и пассажирам приходилось то и дело беспокоить друг друга, чтобы сходить попить воды, или вытянуть ноги, или пройти в дурно пахнущий туалет, где сквозь дырку в унитазе были видны убегающие шпалы. В восемь утра вдали показался Сан-Роман — размытые очертания берега, еле заметная Ла-Маранья. Странно, но до этого момента я даже не представляла, что будет дальше.
«Это просто недоразумение, и ничего больше, — в какой-то момент своего путешествия подумала я и тут же почувствовала облегчение. — Конечно, недоразумение, такое случается во всех семьях». Это была чудесная мысль, и я обдумывала ее на все лады, и мне дышалось так свободно, как бывает только после сильного насморка. Я следила за ее сверкающим быстрым течением, и оно привело меня в более глубокие и спокойные воды, когда мне показалось, что благодаря этому скорее комическому, чем трагическому недоразумению смысл моей жизни стал богаче. Я настолько успокоилась, что не могла расстаться со своей счастливой мыслью все то время, пока поезд бежал сквозь кастильскую ночь. Я почти не двигалась и закрыла глаза, чтобы со мной не заговаривали и не спрашивали: «Не хотите попробовать?», не отвлекали от того важнейшего вывода, который родился только что, хотя существовал всегда, родился сам по себе, не оставив места ни вопросам, ни переменам, ни сомнениям: это просто недоразумение. Оно явилось основой происшедшего, и я, все исказив, этому способствовала, значит, я во всем виновата. Странно, как одна мысль может просуществовать целую ночь. Не мысль-доказательство, а мысль-припев, который можно мурлыкать на протяжении долгих десяти часов, пока поезд бежит сквозь ночь. Этим я и занималась, как вдруг в Летоне, когда до Сан-Романа оставалось всего две остановки, меня словно обожгло: «Что я делаю? Зачем я возвращаюсь, если не могу вернуться даже в Сан-Роман?» Но поездам все равно, можешь ты или нет, должен или нет, хочешь или нет прибыть на ту станцию, до которой у тебя куплен билет. Пока я раздумывала, поезд прибыл в Сан-Роман, и я очутилась на платформе. Но нельзя же стоять столбом, когда вокруг такая толчея. «Я привлекаю внимание», — подумала я и двинулась вперед решительным шагом человека, который после изнурительного ночного путешествия наконец вернулся к себе домой. Ни одного из двух такси, которые могли стоять у вокзала в ожидании пассажиров, слава богу, не было. Конечно, я ведь вышла последней. Я столь же решительно продолжила свой путь, хотя в Сан-Романе быстро идущий человек, во-первых, сразу обратит на себя внимание, а во-вторых, уже через пятнадцать минут окажется за пределами поселка. В то время это был рыбацкий поселок с более широкой, чем другие улицы, набережной, которая начиналась у привокзального сада и шла до зарослей бирючины около муниципалитета. За ней на пригорке виднелись рыбные ряды, рынок, маленький торговый центр, церковь… В поселке был небольшой приличный отель, в котором вначале остановился отец, когда приехал. Поскольку я не собиралась возвращаться домой, нужно было идти туда, и побыстрее, так как шел дождь. Однако уже у двери я остановилась: этот отель — ловушка, причем самая страшная, и если я туда войду, мне конец. Именно потому, что меня там знают и, возможно, разрешат бесплатно прожить целую неделю, от меня не отстанут, я превращусь в дохлую муху, которую муравьи тащат в муравейник, то и дело останавливаясь и внимательно рассматривая. Каждый раз, когда я буду спускаться в столовую, садиться на стул в гостиной, останавливаться у стойки, входить, выходить или притворяться, что у меня болит голова, все эти гостиничные муравьи — хозяйки, портье, прислуга — будут задаваться вопросом, что со мной произошло. Хозяйками отеля были две сестры примерно маминого возраста, незамужние, смазливые, хорошо воспитанные, немного говорившие по-французски и по-английски. В Сан-Романе никому и в голову бы не пришло назвать их мелкой сошкой: их отец в свое время был оптовым торговцем бакалейными товарами и имел магазин, а у брата в Бальбо до сих пор был маленький консервный завод. Обе вложили свою долю наследства в благоустройство отеля, который всегда принадлежал их семье и, по их словам, являлся скорее hobby[94], чем обязанностью. Я вдруг поняла, какой удобной мишенью буду для обеих сестер, для местного отделения Католического действия, священника и его помощника, если поселюсь в отеле, а не дома, в Ла-Маранье, где живет моя семья. Почему она не живет с ними? Наверняка произошло что-то серьезное, не иначе как поссорились… Если вам что-нибудь понадобится, не важно что, сразу обращайтесь к нам, мы обе готовы помочь, нам это совсем не трудно… Они какие-то странные, тетка с этим своим немцем, а мать вообще не поймешь, живет одна. Воображают себя непонятно кем, в них, видите ли, есть какой-то особый шик. Единственный нормальный там — ее брат, потому что другая сестра — тоже та еще штучка, взять хотя бы то, что случилось с Томасином Игельдо… Если вы хотите позвонить домой, можно пройти в кабинет, там вас никто не побеспокоит, говорите сколько угодно. В номерах у нас телефонов нет, так как потом бывает морока со счетами, никто никогда не верит, что столько наговорил, а в кабинете он стоит себе, и никакой мороки. Сами мы по телефону почти не разговариваем. Мы тут с сестрой подумали, у вас ведь целых два дома, а вы живете здесь, хотя это, конечно, не наше дело…