Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вначале никто ничего не понял. Без сомнения, это была магическая литература, осмысленно магическая, принесшая в польскую литературу метафору нового времени — метафору, неслыханно ее раскрепостившую, но и повязавшую новой конвенцией, потому что магия — это плен.
Сам Шульц, как кажется, не вполне понимал значение им сделанного, страшно скрупулезно и… близоруко оценивая новизну своего письма. Без сомнения, культурная изоляция, психология задворок определили некоторую диффузность его художественного самосознания.
Так он преклонялся перед Т. Манном (как другие, впрочем, перед Горьким и Ролланом), дорожил перепиской с ним. Томасом Манном, при мысли о котором почему-то приходит на ум поздний, очень поздний Гете в «Разговорах…» Эккермана — Гете, мечтавший дожить до завершения строительства Суэцкого и Панамского каналов. Ему почему-то казалось, что мир сильно переменится в результате этих земляных работ.
Шульцу писалось трудно. Он получил литературную премию за первую книгу, взял длительный отпуск, поехал в Париж, попал на мертвый сезон летних каникул. Европе он был не очень нужен. Он, впрочем, был уверен, что так и будет.
Незадолго до войны он приступает к третьей, давно вынашиваемой, не дающей ему покоя и не дающейся ему книге — «Мессия», в пределе тяготеющей стать романом. В войну рукопись пропала, как почти все его рукописи, большая часть рисунков, писем (уцелевшие читать… как-то не по себе — большая часть корреспондентов и упоминаемых в письмах лиц погибла также). Похоже, что вектор — конца времен — он угадал, но не угадал качества грядущего апокалипсиса, — с маленькой буквы, потому что лишенного своего главного действующего лица, на которого давно (переведя его имя на пряжки ремней) перестали уповать люди его времени, — Бога.
В 39-м наступает раздел Польши по пакту Молотов-Риббентроп. В первые дни войны Виткацы надевает рюкзак и начинает двигаться на восток с волной беженцев. 18-го сентября он сойдет с идущего в никуда поезда и вскроет вены в волынском лесу. Он не захочет пережить все это, чтобы потом опять жить после войны.
За несколько недель до того Гомбрович садится туристом на трансатлантический лайнер и посреди океана узнает, что возвращаться ему, собственно, некуда.
Шульц честно пытался стать советским писателем.
Но львовские «Нове виднокренги» под редакцией Ванды Василевской возвращают ему рукопись рассказа под предлогом его низкого идейно-художественного уровня. В немецкую редакцию Иноиздата в Москве он посылает свой единственный немецкоязычный рассказ. К счастью, тот пропадает без вести где-то в недрах редакции, иначе не исключено, что бедному Бруно довелось бы еще отведать наших лагерей.
Он рисует новые языческие заставки в местную газету и, по заданию городских властей, самого большого «отца народов» в Дрогобыче — для демонстраций.
В 40-м году он переносит две операции на почках — чистейший психосоматоз. К оккупации Дрогобыча немцами он — совершенная руина, тень самого себя. Его берет под покровительство австрийский офицер, служащий в гестапо, — бывший столяр, выдающий себя за архитектора, — для которого он, за хлеб и объедки, расписывает виллу в сецессионном духе.
Застрелен он был на тротуаре в ходе увлекательнейшей из охот — охоты на людей — другим гестаповцем[16], отомстившим его покровителю по принципу: «ты убил моего еврея, я убью твоего еврея». Есть свидетельства, что искал он его специально. На улицу Шульц вышел сам.
Случилось это 19 ноября 1942 года. Шульцу в этом году исполнилось 50 лет. Несколько блицев не дают покоя, несколько воображаемых фотографий из его жизни, которыми хочется закончить…
Вот он стоит в Дрогобыче в своей комнате перед зеркалом платяного шкафа, пошедшим золотистыми кавернами, — в дамской одежде, в шелковых чулках, одной рукой приподняв подол, с женской туфелькой, прижатой к груди, — раня нечистым каблучком кожу, с восторженно кричащим пахом, готовый властвовать в своем призрачном мире.
1940-й год, вот он на каменном полу гимназии рисует Большого Сталина, такого, чтоб закрыл окна двух этажей жилого дома на площади; переползает муравей человечества, катается по полу — пигмей со связанными за спиной локтями, мыслящим планктоном колышется на волнах отливов и приливов империй, — углем мажет китовые усы Отца Народов. Уборщица, отставив ведра со щелочью, опершись на швабру, глядит, будто кусок сырого мяса, на вершащийся на ее глазах творческий акт.
Вот с большими чемоданами он садится на пароход, который отвезет его в Париж, — целый месяц в Париже! Скрипит трап. Запах моря, гальюнов, дезинфекции. Низко несутся облака. Начинает накрапывать дождь. Господи, как непредсказуема жизнь! Какие дивные повороты припасены у нее для тебя — Бруно Шульцу! Лично в руки. Распишитесь. Мекка и Бабилон: волшебная заоблачная башня возгонки всех провинций, всех искусств! — неужели не найдется в ней места для тебя, неужели за месяц, за целый месяц не разоблачит она перед тобой свои тайны? Не пробьет всего тебя своим нервом, словно электрическую косточку в локте, — крутанет, крикнет: «На! Води!»
1938-й год. Ледяной ветер сгоняет пассажиров с палубы. В каютах качает. Принц Гамлет едет морем в Англию, чтоб ему там отрубили голову.
…В Париж он поехал поездом, — чтоб не ехать через Германию, — через Италию, задержавшись на два дня в Венеции.
Вот в оккупированном Дрогобыче евреи торгуют белыми повязками с шестиконечным тавром. Обшитые целлулоидом стоят дороже — в них больше амулетной силы, они отводят пули и защищают от газовых камер, — в которые и так никто не верит. Так садовник метит известкой стволы деревьев в обреченном на порубку саду.
Бруно Шульц, привитый на меже культур, в области пограничья, где развиваются трансмутации исходного вещества, нигде более не встречающиеся, — звено между Кафкой и Бабелем, между Бабкой и Кафелем, Шуно Брульц вообще отныне перестает что бы то ни было понимать. Но уже скоро ему все объяснят.
Улицы наполнились агатовыми насекомыми, с навощенными отставленными задами — яйцекладами неиссякающих, острых, как укус, смертей в кобурах. Вот забегали они по дворам и парадным, выволакивая на тротуары добычу, слабо сопротивляющуюся только в силу собственного веса, жаля и парализуя ее своей слюной — слепоглухонемая и деятельная сила, собирающая корм для своих куколок и маток, для родильных заводов рейха, — набивая податливыми на ощупь, как гусеницы, и хрупкими, как тли, организмами железнодорожные составы, чтобы отправить их в глубь муравейника свастик.