Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Левко покачал головой.
— А ты опять едешь?
— Что же делать, коли гонят.
— Ну, так мы станем глядеть за ней, — сказал Левко.
— Я ее подстерегу, — прибавил Павлюк.
— Сто чертей! — крикнул Оксен, плюнув. — Пусть теперь делает, что хочет, оставьте ее.
— Что же это, Уляс тебя уговорил?
— Не Уляс, но сам я рассудил. Не я первый, не я последний, да и не с барином воевать. Дам я им знать: когда они и не ждут, отплачу свое. Теперь черт с ними. Напрасно не стерегите, не углядите, уж на то пошло; положитесь в остальном на меня. Я хозяин — моя беда, моя потеря, моя и забота… я и средство выдумаю.
Говоря так, он качал толовой: в голосе его слышалось затаенное до времени мщение и уступка бессилия против силы.
— Ну, коли ты так говоришь, так это дело другое, — сказал Левко. — Коли ты, Оксенушка, так рассудил, так нам какое дело. А может статься тебе и лучше будет; барин поможет. — Только глаза затвори, не заметишь, как у тебя всего прибудет. Так ведь и Уляс говорит. Твое добро — твоя воля — пусть так.
— Будьте здоровы, — сказал Оксен и молча пустил лошадей.
XI
Когда муж выехал из дому, Уляна опять почувствовала себя свободною и легко заметила, что не простой случай устроил так внезапно одну поездку после другой. Но отуманенная, видя уже ясно, что тайна ее известна всем, чувствуя себя счастливою, забыла легко и стыд, и угрозы мужа, и будущее.
Женщина эта, каким то чудом сохранившаяся до сих пор чистою среди испорченности, в первый раз охваченная атмосферою незнакомого ей наслаждения, так сильно почувствовала в себе страсть, что ради нее могла на все смотреть равнодушно и всем пренебречь. Незнакомая ей дотоле смелость, которую в первый раз почувствовала она в это утро, уже более не покидала ее.
Она пела, весело вертясь около своего хозяйства, а мыслью была совсем в другом месте.
Даже дети не пробуждали в ней, как прежде, материнской привязанности; часто плач их доходил до ее ушей, но не отдавался ей в сердце. Она смотрела на них равнодушно, холодно, целовала их, как прежде, но думала уже об иных поцелуях, об иной любви.
Тадеуш, между тем, пошедший на охоту, сердитый, сам не знавший, что с собой делать, вернулся домой с теми же мыслями, только еще больше измученный, еще более неспокойный. Раньше обыкновенного велел он вернуть собак и охотников, ибо, хоть и не было у него надежды увидеться с Уляной, но он рассчитывал на случай и как бы предчувствовал, что увидит ее, хоть и не понимал, где и как, и хотел быть, по крайней мере, поближе к ней.
Едва стало смеркаться, Тадеуш отворил стеклянную дверь в сад, который спускался по наклону пригорка до самого озера, и тихонько побрел.
В эту самую минуту месяц вышел из-за туч и засветил на небе. В деревне мычал скот, скрипели возы, едущие по другой стороне озера, аист трещал на житнице.
Грустно смотрел он на деревню, откуда доносились к нему вечерний шум и смех; он дошел до самого озера и сел на скамью под тополями.
Невольно глаза его обратились к развернувшейся перед ним картине.
Она не была больших размеров, не было в ней высоких красот; но была в ней непонятная прелесть, которую придавали ей отчасти местоположение, отчасти вечерняя пора.
Молчание было торжественно: в нем исчезали мелкие звуки, доносившиеся от времени до времени с дороги или с деревни. Этот тихий вечер подействовал на Тадеуша, он предался воспоминаниям о прошлом, привел на память вечера его молодости, проведенные в этом месте, материнские ласки, отцовские предостережения, ребяческие думы. Тадеуш вздохнул, — и рядом с тем послышался другой вздох: Уляна схватила его за руку, целуя со слезами.
— А, это ты, Уляночка!
— Это я, мой барин, мой сокол. Это я опять! Это я с тобой!
— И как же ты пришла сюда?
— Как, сама не знаю. Прилетела… выдержать дольше не могла. Без тебя, как без хлеба, не прожить мне теперь.
Таудеш уже горячо обнял ее. Они молчали, и только тяжелое Дыхание, разгоревшиеся глаза и сжатые руки свидетельствовали об их чувствах.
— А где же, — спросил через минуту Таудеш, — твой муж? Ведь он воротился?
— Поехал опять, — отвечала Уляна с видимой радостью.
— Куда? Как это?
— Послали его под солдат.
— Он знает обо всем?
— Знает, знает. Но что же из этого. Он даже прибил меня вчера, остались его знаки.
— Он смел тебя ударить?
— О, мне это было нипочем, а сегодня я уже все забыла. Ведь это ради вас меня били, а ради вас, хоть умереть.
Таудеш почувствовал слезы на глазах и гнев на сердце.
— Как же ты решилась придти сюда, когда все на тебя смотрят?
— Пусть смотрят; пусть себе видят, — отвечала Уляна, хватая его с диким увлечением, и глядя на него тем взором, которым умела так чудно говорить с ним. — Пускай хоть убьют меня; мне все равно. Ведь господская любовь всегда кончается смертью, печалью. Есть за что умереть. Мой королевич, мой сокол, — говорила она далее, — я бежала к тебе, как бежала бывало к детям; все видели, показывали пальцами, а я шла, я бежала, я не глядела ни на что. О, я так люблю тебя!
Когда она говорила это, уста и глаза ее горели, грудь под грубой свиткой поднималась и опадала как волна озера, руки ее то холодели и дрожали, то снова, горячие и бессильные, опускались без движения, и она вздрагивала, словно чувствовала боль.
— Пойдем отсюда, — сказала она через минуту подавленным голосом, — тут нас могут увидеть, пойдем в садовничью избу.
И они вошли молча туда, где под старой грушей стояла пустая, старая избушка. Когда они сели друг подле друга, Тадеуш сказал ей:
— Вчера я случайно попал к корчме, когда в ней советовались между собой муж твой, отец и тесть; я слышал их угрозы сам. Я не боюсь их; скажи мне, однако ж, кто первый из них сказал о тебе мужу?
— У людей кошачьи глаза, — ответила Уляна, — и что они знают, так и выболтают, не заткнешь им рот. Старик отец и брат Оксена тотчас же сказали ему. Выйдя из корчмы на улицу, он прибил меня; я уже спряталась у сестры Марии и к рассвету только воротилась домой в