Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мое первое посещение Севиной комнаты не могло не запомниться: ведь здесь жил Эдуард Багрицкий. Но комната оказалась совсем не такой, какой я представлял себе по рассказам тех, кто бывал здесь при жизни поэта… От прежнего хозяина остался только выкрашенный в белое шкаф да еще тахта, на которой спал отец, а теперь спит сын. Никаких аквариумов с рыбками, о которых я столько слышал. О Багрицком напоминал только портрет, висевший над тахтой. Просто комната в коммунальной квартире, в которой живет одинокий мальчик под присмотром бывшей своей няньки.
Как известно, Эдуард Багрицкий, Юрий Олеша и Владимир Нарбут были женаты на сестрах Суок, чьей фамилией Олеша назвал героиню своей сказки “Три толстяка”. Жена Олеши, Ольга Густавовна, опекала Севу, жившего со своей старой нянькой Машей, которая обслуживала его неприхотливый быт.
Стираю для него, ушиваю, собираю что-нибудь поесть, кое-что собираю из одежки. Купила ему уже трое ботиночков и три рубашки. Ваши-то он все износил, а некоторые роздал своим друзьям. И носочки кое-как подштопаю, утяну худенько, да и не спрашивает много, – пишет Маша Севиной матери в Карагандинский лагерь.
В шестьдесят четвертом году мать Севы, Лидия Густавовна, и Елена Боннэр, школьная подруга Севы, которую старая Маша считала его “законной невестой”, выпустили небольшую книжечку, где собраны его письма к матери в лагерь, стихи, дневниковые записи. Там среди записей самого Севы и это письмо старой, преданной семье Багрицких женщины, Марии Брагиной.
С фотографии, помещенной в начале книги, смотрит Сева – такой, каким я его помню: хорошее, чистое, юношеское лицо, умный, внимательный, чуть настороженный взгляд, откинутые назад волосы, так часто опускавшиеся на лоб.
В этой тоненькой книжечке я заново открыл для себя того Севу, которого знал, и того, которого, как выяснилось, почти не знал. Свой внутренний мир, свою боль, тоску, чувство одиночества, он открывал только бумаге, и еще – матери, да и то, далеко не всегда, стараясь ее не огорчать.
Ты думаешь, мне очень легко жить одному? Нет, наоборот, очень трудно. Холостяцкая жизнь мне не по вкусу. Предпочитаю “семейный уют”, – пишет он ей 2 октября 1938 года, по-видимому, в ответ на какой-то ее упрек.
И еще одна запись, на этот раз не адресованная никому:
Мне скоро восемнадцать лет, но я уже видел столько горя, столько грусти, столько человеческих страданий, что мне иногда хочется сказать людям, да и самому себе: зачем мы живем, друзья?..
В этом возрасте многие переживают нечто похожее. Но у Севы это не юношеский синдром. Не было тут и рисовки. Для этих горьких слов были достаточно серьезные основания.
Ему было всего двенадцать лет, когда умер отец, которого он обожал. А когда ему было пятнадцать, четвертого августа 1937 года арестовали и Лидию Густавовну. Через месяц покончил жизнь самоубийством, выбросившись из окна, его двоюродный брат, которого Сева очень любил. Арестовали и впоследствии расстреляли мужа сестры Севиной матери, Серафимы Густавовны, поэта Владимира Нарбута, арестовали родителей его близкой подруги Елены Боннэр, и еще, и еще…
Арест матери, – пишет Сева, – я принял как должное. В то время ночное исчезновение какого-нибудь человека не вызывало удивления. Люди ко всему привыкают – к холоду, голоду, безденежью, смерти. Так привыкли и к арестам. Маму увезли под утро. Встретился я с ней через два года, посреди выжженной солнцем казахстанской степи.
Сева написал “принял как должное”. Должное – то есть нечто привычное, повседневное. А точнее – неизбежное.
Но все это он держал при себе. Я читаю его юношеские стихи, которых не знал. Влияние поэзии отца в этих юношеских стихах чувствуется, и в то же время в них столько грусти и горечи, каких нет в поэзии Эдуарда Багрицкого.
Это руки, чтобы достигнуть счастья,
Это ноги, чтобы к нему прийти,
Это глаза, чтобы его увидеть,
Это губы, чтобы его воспеть.
А где же оно?
Вот скоро мне семнадцать лет —
Как мало и как много!
Но впереди дороги нет.
И сзади нет дороги.
И только звезды за окном
Да тучи поволока,
И только в комнате темно
И странно одиноко.
Горечь полыни…
Он редко читал нам свои стихи, во всяком случае, большинство напечатанных в той книжечке мне были неизвестны. Любил читать вслух Мандельштама, Ходасевича, Пастернака, Цветаеву. Но кое-что свое все-таки читал. И когда у Арбузова и Плучека возник замысел ввести в спектакль хор строителей города, Валентин Николаевич спросил у Севы:
– Можешь написать песню для хора?
– Напишу, – ответил Сева.
Через пару дней мы разучивали его песню, музыку для которой сочинил один из наших студийцев, сын известной в те годы певицы Галины Бариновой.
У березки мы прощались,
Уезжал я далеко.
Говорила, что любила,
Что расстаться нелегко.
Вот он, край мой незнакомый, —
Сопки, лес да тишина,
Солнце светит по-другому,
Странной кажется луна…
Удивительно, как легко и точно почувствовал он и характер, и тональность будущего спектакля, и настроение той сцены, для которой предназначалась песня.
После премьеры эту песню распевали в студенческих компаниях.
А вскоре мы с Севой стали соавторами.
Все началось с несостоявшейся поездки в Новый Иерусалим, на дачу к Наташе Антокольской, в июне сорокового года. Мы с Севой опоздали на утренний поезд и, не видя особого удовольствия в том, чтобы три часа дожидаться следующего, отправились к Севе посидеть, поболтать, вообще как-нибудь провести неудавшийся воскресный день. Сева предложил заняться придумыванием сюжетов для этюдов.
В тот жаркий летний день, сидя в его прохладной комнате и попивая рислинг, мы придумали пристань небольшого городка на Волге и двух молодых парней, с грустью поглядывающих на проходящие мимо пароходы и на девушек, стоящих у борта. Большие пароходы здесь не останавливаются. “Все красивые девушки мимо едут”, – говорит один из них.
Неожиданно Сева сказал:
– Исай, этот не этюд. Это начало пьесы!
Действительно, чувствовалось, что это начало пьесы. Какой именно пьесы, ни я, ни он еще не понимали, но оба загорелись этой идеей. Почему-то писать вдвоем не решились. Позвонили Саше Галичу и предложили ему писать пьесу втроем. Сказалась привычка: этюды чаще всего делались именно втроем.
Саша сразу же согласился. Мы отправились к нему домой и тут же приступили к делу. Работали увлеченно, но вместе с тем и с некоторой неуверенностью: то теряли веру в свой замысел, то снова обретали ее. Но когда прочли Арбузову первый акт и встретили у него не просто одобрение, но и горячую заинтересованность и готовность самому эту пьесу ставить, поверили и в себя, и в будущую пьесу.