Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лора, впрочем, знала, что вот именно эта ее история банальна: заигранный сюжетец-то! Тем не менее, легче от этого не становилось: сердце падало куда-то в желудок и сворачивалось там калачиком, как сворачивается под любым навесом бездомный котенок, если на улице льет как из ведра, а тепло для него, маленького и беззащитного зверька, навсегда – по причине отсутствия родословной – отменили. Еще чуть-чуть – и опять стошнит… «Эй! Ты чего такая зеленая? Как будто не из Праги!» – Лора сама не заметила, как ноги принесли ее к консе, где шансов встретить кого-либо практически не существовало.
Она зашла в кафе у Малого зала и, выпив двести пятьдесят самого дорогого коньяка, неожиданно расслабилась. Зачем им жить вместе? Сколько еще лет, черт возьми, она будет себе врать? Сколько лет будет отстаивать свое право быть собой, а не «женой писателя»? Б-р-р! Она прежде всего пианистка, и лишь потом – всё остальное, но в это «остальное», несмотря ни на что, не входит понятие «приставка»: стоять в тени Пишущего, будь он хоть сам г-н Сирин, Лора не желала; да Пишущий и не был г-ном Сириным!
«Ты не понимаешь! Я не могу размениваться на мелочи! Если ты думаешь, что я буду делать это только потому, что твои афиши повсюду, и…» – «При чем здесь афиши?» – «У меня рукопись горит! Горит, понимаешь? Я должен через неделю показать хоть что-то, а тут ты… вы с Максимом… У меня нет времени, нет вообще… Я не могу тратить его на…» – в общем, все это было скучно, насколько только может быть скучен быт, уже не окрашенный любовью, и по меньшей мере одно Лора знала абсолютно точно: жить с тем, кто связывает живые слова в мертвые предложения, она больше не станет.
Коньяк подействовал. Голова встала на место. Лора переночевала у мамы, а развод отметила шампанским.
Она радовалась как ребенок своему решению: теперь-то уж никто не упрекнет ее известностью. Не посягнет на ее Музыку. Ее Шопена, черт возьми! И Баха! И Шуберта! И… всех ИХ… не требующих забыть себя. Но заставляющих забывать о себе с каждой нотой. О, как любила она это ни с чем не сравнимое ощущение – легкое покалывание в кончиках пальцев, когда, кажется, те могут ВСЁ! Это покалывание в подушечках приводило Лору в восторг, пьянило и забавляло. Прикосновение к клавиатуре всегда было актом, настоящим спектаклем, разыгранным в сотую долю секунды. Чувство инструмента появилось у Лоры не сразу: в училище трепета не было, в консе тоже как-то не так… И только потом, после…
Однажды утром Лору неожиданно пронзило: а ведь она может сыграть всё. Сыграть тонко, интересно. Только так, как может лишь она одна, и никто больше. Она знает, какое туше подойдет для старинной сонаты, а какое – для фуги. Знает, как прикасаться к Пяти Великим Ша – Шуберту, Шуману, Шопену, Шёнбергу, Шостаковичу. Она может оживить статику классики, как в корсет, затянутую в от-сих-до-сишный цемент экспозиций-разработок-реприз, но оттого не менее интересную, а может и не оживить. Просчитать выверенность нововенцев. Сделать ту безусловной. Заставить даже самое нечуткое ухо ощутить гротеск музыкального – и не только! – рубежа тысячелетий. Она не прочь пройтись по джазу. Но блюз ей всех милей…
Лора молча сидела за роялем. Руки, в которых пульсировали, дрались, ругались, смеялись, обнимались, рыдали и визжали десятки стилей, как будто бы спокойно лежали на коленях. Луч солнца, как и сотню лет назад, крался сквозь плотную штору и, ложась сначала на портрет П. И., переползал в ложбинку лориной шеи. Скоро гастроли: Снова Прага. Шелест букв Кундеры…
Лору тянет в Прагу как не тянет ни в один европейский городок: Тынский собор. Кафе Golem. «Танцующий дом» по имени «Джинджер и Фред», который, того и гляди, пустится в пляс… Когда Лора впервые увидела его, несколько манерно выгнувшего «ноги» и «торс», по ее телу пробежала очень странная звуковая волна: в тот самый миг Лора поняла нечто бесспорно важное, но вот что именно, она никогда бы не сформулировала, а если «да», то оно сразу потеряло бы всю свою нерасплесканную в словесах прелесть, а потому навсегда замерло немым.
Лорина Прага: кривые улочки и узкие дома. Пивные с длинными столами и скамьями. Кафка, укоризненно смотрящий на всех и каждого с футболок и кружек. Уже ослабевшее русское эхо 68-го. Безвкусные кнедлики. И – Влтава: Лора впитала в себя ее, как впитывают любовники аромат бессонной ночи, лишь впервые в жизни сказав «Нет» своему запретному чувству к Дымову: «Сто лет прошло!» – да вот же она, Лора, свободная и гордая, подмигивает нам со страницы как живая; видите, видите?
Странно… Нет, не показалось…
…Кеплер жил в Праге. Что сейчас знают о Кеплере? Осталось только тире между двумя датами… Ты, вот ТЫ! Ты же так много читаешь! А ты знаешь о нем что-нибудь? Массы планет вычисляют по его формуле. Курс межпланетных кораблей рассчитывают. Он развил теорию Пифагора о пении небесных светил! Планеты, когда вокруг Земли вращаются, вибрируют и звучат, а отзвук их вибрации до нас доносится. Ведь, в сущности, земные тоны древних культур – это отражение космических звуков. ОМ в буддизме, например. Ты только представь: Кеплер записал фантазии на темы голосов планет в разных ключах с помощью бревиса – есть такая «специальная» нота: Сатурн был басом, Юпитер – баритоном, Марс – тенором, Земля – альтом, Венера – сопрано, а Меркурий – дискантом: как будто в хоре. Этот человек осознал музыку, как сказали бы наши ученые крыски, в качестве «невербализованного эквивалента Вселенной». А вот если поверить в то, что планеты вращаются вокруг Земли и поют, то Земля наша – это тоника, прима. Давай по до-мажору пойдем, чтоб понятнее… Луна отстоит от Земли на кварту, то есть, она как будто субдоминанта. Смотри. До-фа, так? Солнце – на квинту; оно как бы доминанта. До-соль, видишь? Остальные находятся в октаве. Вот послушай… Считай по клавишам, это легко. Первая-четвертая-пятая… И здесь то же самое: один, четыре, пять… Понимаешь? Что на земле, то и на небе… И здесь, и там – нет разницы! Значит, и смерти нет…
Иногда мне кажется, будто я слышу этот самый аккорд, но только в нетемперированном строе; так, как никто не слышит… – Лора надолго замолчала, а потом будто очнулась: – О чем это я?
Все это и еще много чего, Лора расскажет Savvе чуть позже. А пока – пока Прага. Лора обожает концертный драйв: шьет костюмы у отличного портного, восхищая публику не только игрой. Ей сорок один. Она хороша! У нее еще есть люди, к которым, не дай бог, но все же можно приехать ночью. Она, в сущности, молодца. У нее небесталанный двадцатилетний сын, студент художки. Дымова, правда, уже нет: корректно послан. Зато – и это главное – есть ноты: много, очень много нот! Ей не переиграть их за целую жизнь…
Лора подняла руки с колен и, положив их на бело-желтые прохладные клавиши, начала гладить. Сначала легко, а потом с каким-то надрывом. Она прошлась сначала по черным, обласкав каждую, затем по белым, потом смешала, перепутала всё, и раз пять подряд сыграла ре-бемоль-мажорный этюд Шопена: легкий, искристый, изящный… Она была счастлива: музыка жила в каждой ее клетке, как не жил никогда ни один человек, будучи всего лишь телом; и даже Дымов, с которым она встречалась лет эдак… Впрочем, не суть. Важно лишь ощущение звука, автономно существующего внутри Лоры. Ощущение того самого отголоска игры планет, лишь на первый взгляд далеких: оно-то и отличает пианизм от самых виртуозных марафонских бегов для пальцев рук Femina/Homo Ludens.