Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Душа распахнулась на это открытое поющееся «а», которое даже лучше специально подчеркнуть и вывести «э — а! э — а!», выпорхнула из нее птица Радость, запорхала по монашеской келье:
— Вышел я в такой‑то сад.
Там цыгэ — анка — молдавэ — анка
Собирэ — ала виноград!
…И тут дверь кельи тихонько приоткрылась и в ней показалась голова наместника.
Его даже не сразу и заметили:
— Я крас — нею, я блед — нею…
И лишь потом все смолкло.
— Так — так, — сказал он, — Вы хоть знаете, который час? Второй! Стены в нашем монашеском домике вон какие тонкие — дрожат от вашего пения. Братия уснуть не может. Из окрестных домов люд повысовывался — что там у монахов за дискотека?
В общем, оборвался наш праздник. Уходя с позором, мы сказали наместнику:
— Простите! Простите!
И, втянув голову в плечи, убрались восвояси.
…Через несколько дней я стояла перед крестом и Евангелием на исповеди у отца наместника, которого очень и любила, и почитала.
— Ничего не забыли? — спросил он, когда я перечислила мои грехи.
— Кажется, нет.
Он накрыл меня епитрахилью, прочитал разрешительную молитву, я протянула ему для благословения обе руки…
— А еще вы любите, — не выдержал он, — приходить по ночам в мужской монастырь, пить там вино и во всю ивановскую петь песни, ведь так?
— Простите, — пролепетала я.
…Ну вот. И с тех пор голос у меня — пропал. Ничего не могу спеть. Даже и Символ веры на литургии не дотягиваю до конца… Вдруг замыкает что‑то там, внутри, а снаружи раздается только потрескивающий, хрипловатый звук…
И правильно! Не ходи в мужской монастырь по ночам! Не пей с монахами вина! Не пой там песен дивных и прекрасных!
Когда мой муж стал священником в середине девяностых, народ был совсем религиозно не просвещен, а подчас и вовсе дик. И с отца Владимира, а заодно и с меня, стали спрашивать «за всю Православную Церковь» во все времена ее существования: почему она гнала протопопа Аввакума, почему участвовала в «сергианстве», почему не раздала нищим по рублику из тех денег, который пошли на строительство храма Христа Спасителя и т. д. Но и этого мало — круг претензий к нам сильно увеличивался за счет братьев католиков: а как же Крестовые походы? А Галилея зачем сожгли? А Жанна д'Арк!
Православных и католиков среднестатическое сознание бывшего советского человека не различало, как двух китайцев, которые казались на одно лицо…
Как‑то раз мы пошли с моим мужем в гости, и там слово за слово очень интеллигентная дама, искусствовед, вдруг сказала:
— Нет, в Православную Церковь я теперь ни ногой! Как‑то раз мы проходили с подругой мимо храма. Дай, думаем, зайдем. Только вошли, и тут же прямо к нам как направится священник, идет, да еще на нас дымящимся кадилом машет: мол, пошли отсюда, пошли! Вот я вас! Дым коромыслом! Ну мы отпрянули и — оттуда бегом. А за что он нас гнал?
— Так он кадил образу Божьему, который в вас, — пояснил мой муж.
— Вовсе не образу Божьему! Он замахивался! Ударить хотел! Выгонял!
И много у моего мужа было, особенно поначалу, скорбей, недоумений и просто курьезных случаев.
Пришел как‑то к нему на беседу молодой человек с хвостиком — по всему видно: монашествующий. Но не «профессионал» — не монах, а, так сказать, — любитель и по всему — самочинец. И говорит:
— Батюшка, как так получается, что масоны уже не стесняются и повсюду свои знаки расставляют. Что уж говорить — вон даже на иконе Преображения Господня в Благовещенском соборе, в Московском Кремле, — проглядывается перевернутая пентаграмма. А на Суздальском соборе — пятиконечные звезды… А на центральном куполе Архангельского собора — так там тоже… Они — везде, везде!
— Ох, — вздохнул мой муж, — не надо такое уж значение этому придавать — разрежьте яблоко: там вы тоже такую звезду увидите…
— Ну вот, пожалуйста, — оживился молодой человек, — а я о чем говорю — да они повсюду, эти масоны, вон даже в яблоко и то залезли. Интересно, как это им удается?
В другой раз пришел к нему как‑то один чудик и произнес:
— А у меня грехов нет.
— Как это нет?
— Да так! Нет грехов. Педагог я.
Мой муж растерялся. Подчас его смущало даже то, что порой приходят к нему на исповедь немолодые уже женщины, пожившие много лет в атеистической советской действительности, знавшие, как говорится, полеты чувств и горесть падений, и каялись они только в том, что у них «нет чистой молитвы». Такие признания казались ему верхом гордыни и лицемерия: то есть во всем эта исповедница считала себя совершенной — всем хороша: и кротость у нее, и смирение, и терпение, и любовь к ближним, и жертвенность, и милосердие, а одного только не хватает — чистой молитвы.
Но с таким случаем, как этот педагог, он сталкивался впервые.
— Ну, даже у святых были грехи, — начал он, — даже им было в чем каяться и о чем сокрушаться! Единый безгрешный — это только Господь!
— Может, у святых были грехи, а у меня нет! — заявил педагог.
— Да? Так, может, вы и в самом деле — святой, — Мой муж решил, что, возможно, такое доведение этой мысли до абсурда несколько отрезвит исповедника.
Но тот не поведя бровью кивнул:
— Может быть. Я и сам об этом уже думал.
Мой муж чуть не поперхнулся, закашлялся даже, потом подумал, что педагог, должно быть, шутит, юродствует, испытывает его, поэтому он двинулся дальше по тому же опасному пути, руководствуясь логикой абсурда:
— Тогда, раз вы святой, может быть, мы на вас молиться будем? Приносите свою фотографию, мы ее вставим в иконостас… Молебен вам послужим! Свечи зажжем! Поклонимся!
Маразматичность такого предложения, казалось, должна была все расставить на свои места — педагог теперь уже мог бы и догадаться, что священник раскусил его юродство, и пришел бы наконец в столь подобающее для исповеди покаянное состояние…
Но тот стоял перед ним и невозмутимо кивал, что‑то наматывая себе на ус.
— Раз вам не в чем каяться, тогда ведь вам нет необходимости и в исповеди, и в том, чтобы я разрешал вас от грехов, — сказал священник. — Вы, значит, какой‑то уникальный человеческий экземпляр. Никогда на земле не рождалось ничего подобного!