Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порой налетал ветер, шелестел тростник на крыше избушки. А один раз, словно что-то поскреблось у двери, хныканье слабенькое почудилось. Мокей невольно сотворил знак от темных сил, поискал на груди охранительный оберег. Но Малфрида сняла с него даже ожерелье с когтями и заговоренными знаками. Возня за дверью ее не беспокоила. И только когда волчий вой зазвучал вдали, она на миг замерла, однако, вслушавшись, успокоилась и вновь вкалывала иголку в проделанные дырочки-отверстия, сдвигая с легким шуршанием кожаную полость.
Ночь прошла спокойно. А под утро пес зашелся гневным лаем у двери, Малфрида вышла, а еще сонный Мокей лежал, повернувшись лицом к двери, и вслушивался в голоса за порогом. С некоторой досадой угадал голос Стогнана, даже разобрал обрывки речи.
– Я ведь наказала тебе оставить ее! – почти гневно выговаривала Малфрида. – Богов гневишь, Стогнан.
– Ты мне не указ! – сердито отвечал староста. – Я хотел только проведать ее. И не моя вина, что ее родовичи не так меня поняли...
– Верно, гляжу, поняли, раз так отделали.
Через створку распахнутой двери Мокей увидел Стогнана, а увидев, даже рот открыл, ибо выглядел Стогнан непривычно: борода всклокочена, обычно аккуратно расчесанные волосы падали космами, на голове кое-где запеклась кровь, вся правая щека вздулась. Темный кожушок надет как попало, рукав почти вырван, сквозь прорехи в нескольких местах торчит светлая подпушка. Видимо, случилось что-то со старостой. А вот что... Мокей глядел на изуродованное лицо тестя, и страшное предположение зашевелилось в голове.
Малфрида велела старосте подождать, сама же зашла в избушку за снадобьями. Однако Стогнан дожидаться не стал, вошел следом – и застыл на пороге, глядя на сидевшего, на ложе знахарки раздетого Мокея.
– Погляжу я... Эка как вы тут устроились. Так. Теперь мне ясно...
– Не все тебе ясно, – грубо оборвала старосту Малфрида и вновь увлекла во двор, где было светлее. Почти насильно усадила на завалинку и принялась обрабатывать его голову, смачивать мазью вздутую щеку. Закончив, велела идти в селище и прислать людей с носилками, чтобы перенести Мокея в его избу. И только тогда пояснила: – Пострадал на охоте Мокей, вот и выхаживала его.
Поверил ли староста или нет, но вскоре явились мужички забрать Мокея, а с ними и Простя пришла. К Малфриде прежней приветливости не проявляла, не глянула даже, хотя Мокей и велел жене поклониться знахарке да поблагодарить за лечение мужа. А когда жена не послушалась, даже толкнул ее недовольно.
– Делай, что приказал. А не то... Родитель твой вон тоже не свят. И я еще сообщу родовичам...
– Ничего ты не сообщишь, Мокей! – резко оборвала его Малфрида. – Не о том думаешь, а человека оклеветать – что псу под забором помочиться. Так что молчи.
Явившиеся родовичи с интересом переводили взгляды со знахарки на мигом притихшего Мокея. Тот позволил уложить себя на носилки и, пока его уносили, все оглядывался на одиноко стоявшую под вещим дубом ведьму.
Потом пошли серые будни, студеные и однообразные. К Малфриде иногда наведывались, но к себе не звали. Она понимала: Стогнан сердит на нее, слух пустил, что лесная знахарка Мокея от Прости уводит. Малфриду брала досада. У самого Стогнана рыльце в пушку, в грехах, как ель в колючих иголках, а на нее напраслину возводит. Да и Мокей не спешит оправдаться, ведет себя так, словно его с Малфридой действительно что-то связывает. Но тут удивляться нечему – есть то, что и впрямь их объединило: ее тайна и его молчание о том, что узнал.
И все-таки Малфриде хотелось, чтобы Мокей пришел. Ждала его, надеясь хоть в ком-то обрести близкую душу. Ей снился вдовий сын, снилось его сильное литое тело, каким она его запомнила, пока лечила. И ждала, что он оправится и придет. Но явился к ней не Мокей. Явился Учко.
Малфрида как раз возилась у поленницы, поправляя осевшие поленья, когда из леса ее окликнули. Да окликнули так звонко, радостно, что она не сразу и узнала голос сына старосты. А он вышел из чащи веселый и улыбающийся, в охотничьем коротком кожушке, в ушастой меховой шапке. Через плечо редкостный мех висел: три серебристые чернобурки с пышными, белыми на концах хвостами.
– Погляди-ка, милая моя, какой я тебе дар принес. В самые замерзшие болота за ними пробирался, самые замысловатые ловушки ставил.
Парень говорил возбужденно, непривычно многословно. Поведал, как выследил этих красавиц лисиц, как поставил себе целью добыть их для Малфриды. Такое подношение и боярыне было бы в радость. Мех черной лисы очень ценен, любая девка в нем будет выглядеть павой, особенно если полушубок сошьет такая мастерица, как мать Мокея Граня. Как выйдет знахарка на люди в обновке – все сразу поймут, чья она избранница, кто одарил ее богато.
– Не станет мать Мокея для меня стараться, – негромко молвила Малфрида, разглядывая красноватый шрам, шедший от уголка рта Учко через скулу к уху. Почти не слышала, что он говорил, когда накидывал ей на плечи свой подарок, уверяя, что Граня послушает его, постарается для невесты сына старосты.
– Откуда у тебя этот порез? – прервала его необычное многословие Малфрида. А потом она заметила другое – пропалины на полушубке охотника, словно он в костер угодил, но успел выскочить, до того как мех загорелся. Да и мех был волчий. Многие охотники себе тулупчики из теплого волчьего меха мастерили, однако Малфриде все равно стало не по себе. Вгляделась в сразу потемневшее лицо Учко.
Однако парень хмурился не долго. Отмахнулся, сказав, что оцарапал щеку на охоте, напоровшись на острую ветку. Но Малфрида не верила. Порез был явно от оружия – ровный, с гладкими краями, с уже наложенным швом из жил.
– Кто лечил-то тебя?
– Да зашли по пути в отдаленное селище, и одна из местных знахарок постаралась.
– Плохо постаралась. Иди-ка сюда, соколик, я подправлю. Учко не стал перечить, глядел на Малфриду счастливыми светящимися глазами.
– Так ты примешь дар? Станешь моей?
Она только улыбалась, протягивая ему чашу с сонным зельем, заставила выпить, а когда он подчинился и успокоился, принялась расспрашивать его. И многое сделалось ей ясно.
Недаром Малфрида и раньше чувствовала, что с Учко не все ладно. Но чтобы этот простак да недотепа таким хитрым был... Но то была подспудная хитрость, которую и сам Учко не совсем понимал. Когда-то, еще до брака с Цветомилой, задел его клыками на охоте матерый волчище. Ну, Учко от него отделался, потом лечился долго. Казалось, вроде прошло все, да только перед каждым новолунием начинал он волноваться, места себе не находил, страшился сам не весть чего. Способности понять, в чем дело, у парня не хватало, усвоил одно: при каждой полной луне надо ему уходить подальше от родного селища, забираться в глухие чащи. И, повинуясь этому побуждению, оберегал он, сам того не ведая, родовичей, отсиживался в лесу. Душа-то у Учко была незлобливая, вот и умудрялся не наделать бед, хотя часто не мог понять, отчего приходит в себя в самых глухих местах, не помня, как забрел туда. Но рано или поздно в нем все равно проснулся бы оборотень. Простоватый охотник так и не понял, что с ним, а поделиться с кем-нибудь в голову не приходило. Побаивался. Волхвов давно в округе не было, поэтому и не разглядел никто, как ломает парня. Его полуволчья-получеловечья сущность сделала его бесплодным, а винили во всем Цветомилу. Вот и на сей раз, придя в себя с порезанной щекой, Учко не помнил ничего, только чувствовал какое-то волнение, тревожащее душу. Никто из сопровождавших Учко промысловиков не придавал значения его ночным отлучкам, не усматривал в том ничего странного.