Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как я мужа оставлю?
Врач возмутился:
– А что, он у вас неходячий? Или незрячий, может?
Надя прижала палец к губам:
– Тише, пожалуйста, тише!
«Скорая» уехала, и она через десять минут поднялась и поплелась на кухню готовить мужу ужин.
Ужин он съел молча и с обидой сказал:
– Как ты меня расстроила! Даже голова разболелась!
И Надя поняла – будет помирать, а «неотложку» не вызовет. Ляжет тихонько и просто закроет глаза.
Правда, жаловалась дочке в письмах. А та отвечала: «Гони его, мама, на работу. Ну хоть гаражи во дворе сторожить. Или в магазин пусть шастает, на рынок».
Про работу Надя, естественно, говорить не посмела – даже намеком. А в магазин сходить попросила. Крику было! И про артрит, и про радикулит, и про давление. Она лепетала что-то в свое оправдание и рот свой закрыла уже навсегда.
А Григорий Петрович как накликал – и вправду заболел серьезно. Сделали операцию, и уж после нее… Что там говорить. После операции он себя заживо закопал.
Вставать почти перестал, даже ел в кровати.
Онколог сказал:
– Нужна воля к жизни. А у него ее нет. Ни желания, ни мотивации. Сколько протянет – неизвестно. А мог бы прожить еще немало.
Последние два года были совсем тяжелые – истерики, капризы, обиды.
Надя даже к психологу пошла. Та (идиотка!) посоветовала ей почаще уходить из дома, купить себе новое пальто и туфли на каблуках. И разумеется, не бросаться к мужу по первому зову.
Все это было такой чушью, что Надя рассмеялась ей в лицо:
– Господи! И что такое вы мне советуете!
Ушла, не попрощавшись. Только деньги на стол положила.
Хорошо, что онколог Гришин выписал ей снотворное. Стала хоть спать по ночам – пусть тревожно, некрепко.
За неделю до смерти Григорий Петрович попросил показать ему альбом с семейными фотографиями. Она принесла его – кстати, довольно тощий. Фотографироваться семейно муж никогда не любил. Пара свадебных снимков, пара снимков «на югах», еще несколько прибалтийских. Ее карточки из той поездки в Германию и остальные – Любашины: детство, школа, выпускной, свадьба в болгарском ресторане «София».
Муж долго и внимательно рассматривал старые фото, задерживаясь взглядом на тех редких, семейных. Вертел в руках ее «немецкие» снимки. Вдруг стал подробно расспрашивать про ту давнюю поездку. Она посмеялась:
– Ничего уже почти не помню, Гриша!
А он тихо сказал:
– А я помню. Ты тогда все только мне и Любе привезла. Себе – ничего. А я еще долго носил и рубашки, и галстуки. И свитер синий в серую полоску обожал. И ботинки черные.
– Ну и на здоровье! – улыбнулась Надя. – Значит, с душой покупала!
Муж внимательно посмотрел на нее и тихо сказал:
– Спасибо. То, что с душой, – определенно.
Надежда погладила мужа по бледной, заросшей щеке, и он впервые не дернулся, не мотнул головой и даже задержал ее руку в своей.
– Спасибо, что с душой, – задумчиво повторил он и отвернулся к стене.
Она тихо вышла из комнаты. Села на кухне и заплакала. Не от обиды – от нежности и от того, что все поняла: скоро она останется совсем одна.
И расценивала она это не как освобождение или облегчение, а как большое, огромное и очень страшное горе.
* * *
После похорон и поминок – пара ее приятельниц-пенсионерок, пара Гришиных родственников во главе со все той же Ленкой-беленькой и Женя, соседка по лестничной клетке, всегда готовая прийти на помощь, – Надя почти три месяца не выходила из дома, и Женя покупала ей продукты – хлеб, молоко, масло, сыр. Иногда, краснея и извиняясь, приносила кастрюльку бульона или еще теплых блинов.
Надя благодарила ее и не отказывалась – зачем обижать хорошего человека. Бульон и блины съедала, совсем не чувствуя вкуса. Тупо глядела в экран телевизора или в книжку, совершенно не понимая, о чем идет речь.
Потом постепенно взяла себя в руки. Куда ж деваться! Жизнь продолжается! Банально, но факт.
Стала писать дочке подробные письма, полные воспоминаний – а помнишь, Любашка?
После каждого письма дочка сразу же отвечала тревожным звонком. Голос ее был обеспокоен и растерян.
– Чем же я могу помочь, мам? – почти плакала она. – Нам тут тоже, знаешь ли, не сладко!
Надя перестала писать длинные письма – к чему тревожить дочь? И вправду, чем та ей может помочь на таком расстоянии?
Продала машину и гараж – за копейки, а все равно деньги. Все до копейки выслала Любаше. Та обрадовалась и сообщила, что они наконец поменяли машину.
– Может, продашь дачу? – спросила дочь. – Тебе, наверное, тяжеловато на нее без машины ездить?
Дачу продавать не хотелось. На дочку обиделась – так, слегка. На письмо это не ответила, и больше Люба эту тему не поднимала. Ума хватило.
* * *
Надя попыталась находить что-то приятное в своей свободе и одиночестве. Например, то, что можно наконец поваляться по утрам в постели – за всю свою жизнь. Не стоять у плиты, не бежать, как заполошенная, на рынок и в магазины – почти ежедневно. Свежий кефир, сегодняшний хлеб.
Кефир она не любила, а хлеб не ела. Можно прилечь и после обеда (чашка кофе и кусочек сыра. Счастье!). Потом, не вставая, щелкнуть пультиком и посмотреть ток-шоу. И никто не скажет: «Как ты можешь смотреть такую чушь!» Вечером можно сварить пельмени, и никто не осудит за то, что она польет их сметаной и присыплет черным перчиком.
Можно разбросать в комнате колготки и лифчики. Можно не закрыть тюбик с зубной пастой. Можно не пылесосить и не вытирать ежедневно пыль!
Можно, можно, можно… Сколько всего стало можно! Того, что всю жизнь было нельзя!
Может, это и есть свобода?
Только какой ценой…
За месяц своей свободы Надя наотдыхалась выше крыши – так, что стало тошно. Решила заняться Гришиным памятником. Съездила в гранитную мастерскую, договорилась.
Купила новые сапоги – необходимость, не прихоть. Сходила в парикмахерскую, привела в порядок голову – краска, стрижка. Впервые сделала маникюр. Педикюр почему-то постеснялась.
Загорелась переклеить в квартире обои. Соседка Женя предложила своих маляров – недорого и прилично. Присмотрела на рынке люстру – старая совсем пришла в негодность. Безобразие, а не люстра. А муж менять не хотел. Он привыкал к старым вещам.
Он ничего не хотел менять. Ничего. Стыдно сказать – кухонной мебели двадцать с лишним лет, ремонт делали до Любашиного рождения. Людей в дом позвать было неловко. Впрочем, каких людей… Людей в их доме не бывало.