Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Играя в крохотном Школьном переулке, мы чуть притихали, заслышав голос Левитана: «Работают все радиостанции Советского Союза!» Вдруг война? Но нет, всякий раз это был только новый полет в космос. Мне трудно передать почти милленаристский пафос 1950-х – все, ветхое прошлое позади! Сталин мертв, война выиграна, и мы увидим светлый конец истории – коммунистическое человечество без вражды и границ.
В Одессе 1950-х годов советская жизнь казалась безгосударственной, хотя государственная граница шла прямо по пляжу. На песке лежали загорелые одесситки, над ними – пограничные вышки, и в каждой пограничник с биноклем. Граница была – вот она, но идею границы как-то не воспринимали всерьез. С государством в Одессе вообще было трудно столкнуться. Постовых на улицах я увидел, когда приехал в Москву. Милиционер для меня был «участковый» – важный человек, который редко являлся, но все обо всех знал. Он обсуждал проказы школьников с их родителями, а вот на улицах его встретить было редкостью.
Советскую власть представляло чаще общество, чем государство. Зато пацифистское общество становилось хищным, если решало заняться тобой. Эта невероятно уютная система вдруг становилась враждебной, диктуя однозначные требования, которые никем в другое время не соблюдались.
Готовя к этому моменту, родители делились со мной чувством опасного. Они не читали лекций, а учили обходить опасные ситуации. Так, в пятом классе ходила по рукам тетрадка с антихрущевской поэмой «Про царя Никиту». Унеся домой, я взялся ее перепечатывать на отцовой пишущей машинке. Но, заслышав стук клавиш, папа ворвался и закатил скандал. Тут для меня выяснилось несколько вещей: читать читай, но размножать нельзя. Тебе дали? Ладно, виновен тот, кто дал. Но я скопировал, а вот это значительно хуже. Да еще на пишущей машинке! А знаешь, говорил папа, что машинка наверняка зарегистрирована в КГБ? Еще недавно все пишущие машинки регистрировали в районных отделениях госбезопасности, которые Хрущев позакрывал.
Само приближение коммунизма могло стать опасным. Мой молодой дядя Арсен стащил из тира пневматическую винтовку, залез на «кирху Рихтера» и бил оттуда ворон. Казалось, ничего страшного – пришел участковый, отнял винтовку и, дав ему подзатыльник, ушел. К несчастью, тут вышел указ Хрущева: в связи с переходом СССР к коммунизму с преступностью надо покончить – мол, какие уголовники в раю? Ужесточались наказания и режим в лагерях. Арсен свободным отправился в суд и не вернулся оттуда, неожиданно получив «сталинский» срок – десять лет лагерей. Он вышел, когда я уже кончал школу, и вскоре снова ушел на зону. Его жизнь раздавили.
Все эти переходы из света во тьму, из элоев в морлоки бывали моментальными. Ты социализировался как советский человек, которому не дано выбора. Советские – лучшие в мире. Мы новые личности, мы надежда трудящихся всего мира. Нам бесконечно повторяли, что дети в СССР – «правящий класс», и действительно любили. В то же время, согласно тем же правилам, с тобой можно обойтись сколь угодно бесчеловечно. Советская социальность была капиллярным «огосударствлением» жизни. И люди, которые вот только что тебе улыбались, могли вызвать милицию, психиатров или КГБ. Даже родители к их собственным детям, я знал такие случаи.
И. К.: А тебе важно говорить о родителях или нет?
Г. П.: Да, но воспоминания одессита о предках кратки. Одесса – город шатких, полураспавшихся семей. Почти нет родовой памяти, и ее придумывают, впрочем, с выдумками никто не спорит. Папа и мама вечно были на работе, мной занимались бабушки. В детстве они играли могучую роль, к ним восходили «родовые начала». Мир моего детства стоит на трех бабушках, как на трех китах. Феодосья Ивановна, мать отца, в доме которой я рос аж до смерти деда в 1963 году. Мамина мама Софья в Херсоне, с ней я проводил лето. И еще Нина Романовна, сестра деда Василия. В войну потеряв дочку Верочку – она очень меня любила. Жила с мужем дядей Тоней в Одессе неподалеку от нас, и мне разрешали проводить у нее выходные. Бабушки генерировали атмосферу деятельной и бескорыстной тотальной любви – без условий, требований, без давления. Их любовная радиация защитила меня от многого. Но, конечно, не от нарциссизма.
И. К.: Была библиотека? Какие в библиотеке были книги?
Г. П.: С пяти лет книги стали мне чем-то главным. Три бабушки – три библиотеки. Еще прежде, чем научился читать, я слышал со всех сторон: читай книги, читай книги… Это шло от бабушек и от мамы, которая любила читать и читала мне вслух. И от папы. Тот был библиоман и в годы оккупации пытался завести магазин по обмену книгами. Книги-то скупались легко, а продавать ему было жалко, и те оседали в бабушкиных шкафах. Помню эти книжные шкафы красного дерева, которые ломились от невообразимо пестрой литературы. Тут были русские классики и Жюль Верн, дореволюционные издания Луи Жаколио, Дюма, Аверченко и Карла Мая.
Пока я был маленький, меня сажали на горшок у книжного шкафа – другого места ведь не было. И прямо перед глазами на сером корешке крупными буквами читалось ИДИОТ. Я знал, что это «плохое слово», и, если я повторю его вслух, получу от бабки подзатыльник. С другой стороны, вот же оно, напечатанное большими буквами на обложке! Сижу я на горшке и волнуюсь, а надпись-загадка «Идиот» как двойной символ – запрета и соблазна его нарушить.
Тайный оппозиционер отец вечно доискивался критической истины о системе. Он советской прессе не верил и выписывал журналы стран «народной демократии» – польские, немецкие, болгарские, югославские. Для этого самостоятельно выучил соответствующие языки. Прессу «братских стран» в СССР разрешалось выписывать, а после 1956-го она стала острей. И я до конца школы разглядывал удивительные журналы с «буржуазными» картинками и карикатурами.
И. К.: Кем работал отец?
Г. П.: Отец – архитектор, инженер-конструктор в одесском «ЧерноморНИИпроект». При колоссальном Черноморском пароходстве была фирма, строившая морвокзалы, порты и доки. Отец в ней долго был единственный беспартийный шеф департамента. Строили и у вас в Болгарии, в Варне, отец туда ездил. Когда мать попала под сокращение, папа остался кормильцем семьи.
И. К.: Ты назвал бы его интеллигентом?
Г. П.: Солженицынское «образованец» грубовато, но, пожалуй, точней. Папа был инженер, он этим гордился. По праздникам у нас собирались его друзья-инженеры. В меру конформисты, инакомыслящие, в меру слушатели Би-би-си (но не Radio Liberty!), они считали себя советскими передовыми людьми. Их любимая тема: никто в СССР не работает, только они.