Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шрам… Андрей Чадов, с жутким шрамом через все лицо от левого глаза, навеки обреченного на смешливый прищур, до правой скулы, через изуродованный нос. Работал техником в мелкой автомастерской. А до этого прошелся по нескольким фронтам, плавал на военных кораблях, летал штурманом на боевом дирижабле, потом в горном селении попал в окружение и был расстрелян. Неудачно. Пьяный офицер, командовавший расстрелом, заметив, что тот еще жив, решил довершить дело ударом шашки. Трудно сказать, то ли удар был неумел, то ли череп у Шрама оказался крепче стали…
Но они выжили, вот в чем шутка… Вот в чем странность.
Стас кивнул могильщикам и, отвернувшись, пошел к дороге. Друзья последовали за ним, только согбенный Захария остался стоять у могилы хозяина, изредка вздрагивая от сухого плача. Стас словно окаменел, хотя понимал, что это ненадолго. Откуда-то изнутри поднималась горячая волна боли, и удерживать ее было уже невозможно. Сил не осталось. Все было теперь иначе, не как тогда, в дороге от Периферии. Он только хотел остаться один, не хотел показывать даже друзьям, как его душит бессилие.
Но его не хватило. Уже на дороге согнуло, словно от удара в живот. Стас глухо взвыл, сгреб обеими руками шляпу и зарылся в нее лицом. Чья-то рука легла на плечо, но никто из друзей не сказал ни слова. Они многое утратили за время войны и последующих лет, а научились очень немногому. Но право на плач оставалось за каждым. Иногда это было единственной собственностью человека в окопах, в холодных квартирах, в очередях, на биржах труда. Даже потом, когда жизнь успокоилась, а смерть наелась до отвала, даже потом у человека оставалось это право.
В руку сунули флягу, глоток водки обжег гортань.
– Стас, приятель, надо идти, – проговорил, присаживаясь на корточки, Скальпель.
– Как мне жить с этим? – шепотом спросил Стас.
– Тяжело. – Скальп покачал головой. – И это уже не пройдет. Станет слабее, но не пройдет никогда, старик. Но как-то жить надо. Я не советчик в таких делах, никто не советчик. Но иначе нам всем не стоит уходить с этого кладбища. Пойдем, старик, а вечером напьемся и разгоним чертей. Для начала… А там посмотрим, как быть.
Они разъехались в разные стороны. Спасать людей, чинить автомобили, отсыпаться перед ночной сменой в борделе. Такова была жизнь, и такова была смерть. Лишь сутулая фигура у могилы без памятника все еще маячила какое-то время в набирающем обороты зное, но и старый Захария в конце концов покинул хозяина – на этот раз навсегда. Захарии нужно было идти на площадь Лафалеттов, где в цокольном этаже детской библиотеки он снимал маленькую каморку, заваленную чужой обувью, рулонами кожи и прочей сапожной атрибутикой.
* * *
Марк Гейгер был легендой послевоенного сыска. А выглядел как давно не спавший крысоподобный болван, с желтушной кожей и пронзительными иглами глаз, лишенными ресниц и бровей. Пять лет назад он заразился, но успел осознать это прежде, чем голод превратился в единственную цель и убил в нем человека. Он дополз до больницы, где ему сделали экстренный диализ: других способов очистки крови от заразы тогда не было. Позже ему пришлось пройти несколько курсов химиотерапии и облучение. Марк Гейгер был еще и легендой послевоенной медицины, упомянутой во всех трудах этого периода. Один из пяти выздоровевших и единственный, проживший после излечения больше трех лет. Хотя лично Стас всегда ставил под сомнение факт выздоровления. Так или иначе, выйдя из больницы, Гейгер в течение года довел жену до состояния, близкого к нервному срыву. Она собрала вещи и перебралась к родителям. К счастью. С детьми Гейгер не виделся, не вспоминал о них прилюдно и не выставлял на рабочий стол их фотографии. Коллеги, включая руководство, старались свести общение с ним к минимуму, а за глаза его называли исключительно Ублюдком.
Но Марк Гейгер являлся единственным в своем роде специалистом по серийным убийцам. Он не проиграл ни одного дела. Он вычислял, находил, настигал. В его жизни больше ничего не было, но многие ли могут похвастаться, что единственное, что они умеют по-настоящему, они делают так же блестяще? Слабое оправдание характеру и ненависти окружающих. И все же… Когда Стасу на прошлой неделе сообщили, что его на какое-то время передают в отдел Гейгера, первое, что он почувствовал, – радость. Черт с ним, с Ублюдком. Настоящее дело, то, ради чего стоило браться за карьеру детектива, то, что имело смысл.
Все это было до звонка с Периферии, до жуткого дождя, оборвавшегося нестерпимым зноем, до очереди в морге при Академии криминалистики. До похорон…
Неделя. Иногда это семь страниц отрывного календаря, семь похожих один на другой дней, семь отрезков жизни, не оставивших по себе памяти. Семь дней, пролетевших незаметно, бессмысленно, так, что их могло и не быть. Но бывает, что каждая минута недели стоит семи дней, а дни растянуты в тысячелетия. Они плавятся, как горящий пластик, они мучительно долго собираются в каплю, прежде чем кануть в зловонном океане прошлого. И они прожигают то решето, тот фильтр, что отсеивает зловонное и гадкое и отправляет его в беспамятство, а памяти оставляет лишь куски покрупнее: моменты радости, моменты самых сильных переживаний, моменты удач и промахов. А тут один сплошной момент памяти, настолько большой, что не может протиснуться в отверстия решета, и настолько горячий, что оставляет ожоги на внутренней поверхности черепа.
За эту неделю сошли на нет затяжные дожди мая, утихла «Санта-Моника», рассеялись тучи. На крышах домов раскрылись бутоны солнечных батарей. Небо вновь бороздили собирающие энергию дирижабли, огромные, покрытые зеркальной чешуей туши. Между ними сновали легкие бипланы гражданской эскадрильи «Экзюпери» и мелкие, раскрашенные во все цвета радуги самолеты частных авиаэскадрилий. Они иногда терялись на фоне огромных зеркальных тел, а на посадочных площадках, оборудованных прямо на дирижаблях, могли уместиться сразу пять таких аэропланов. Город усеяли солнечные зонты шантанов. Вышли на торговые маршруты лоточники с сельтерской, квасом, лимонадом. Дамы вновь вернулись к ментоловым сигаретам и отказались от мехов.
Тысячи вещей могут произойти за одну короткую неделю. Сколько детей родилось в эти дни? А сколько человек разного возраста оказались на глубине двух метров в деревянных ящиках? Почему, по чьей вине? И была ли в этом чья-то вина? Сколько благих дел могло быть совершено за короткие семь дней? И сколько преступлений скрыла завеса неизвестности, хитрого разума, бесчеловечная расчетливость, которая только человеку и свойственна? Стас этого не знал и никогда не задумывался над этим. Раньше. Семь дней назад. Он не считал события, он принимал их, жил в их кружении. Так живут все до того момента, когда оплеуха судьбы ставит жирную точку в том, что было до, и тем, что случится после. Но человек – всегда человек. Пройдет немного времени, и человеческая память обратит точку в запятую. Так сложилось, и это почти всегда к лучшему.
Стас ехал в крайнем правом ряду, стрелка спидометра лениво болталась в районе отметки 30 км/ч. Ему необязательно было выходить на работу сегодня, Моралес дал ему восемь суток отгулов. Как и всякий старый солдат, он понимал, что такие события стоит загладить парой, а то и тройкой бутылок чего-нибудь обжигающего. Но Стас боялся пить в одиночку. Алкодемон никогда не приносил ему утешения таким образом, порождая в расслабленном разуме чудовищ и комплексы. К сожалению, Скальпель и Шрам не могли сорваться с работы раньше вечера, а раз так, Стас решил не дергать и Бруно. Он отправился в Управление. Нужно было срочно замусорить голову рутиной следствия, возвести преграду, которая, похоже, лопнула тогда, на водяном матрасе увядающей барменши. Нужно было вымотаться до отупения, а потом залить глаза, зная, что рядом три друга, способные заткнуть пасть и надрать задницу любому чудовищу.