Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федор Михайлович остановился у какого-то крыльца, невдалеке, и посмотрел вперед. Никто более не шел туда, во двор огромного дома, где лежало все, что осталось от н е к о е г о к р и т и к а. Столичная молодежь все расхаживала по панели и заглядывала во двор, но всякий раз полицейские чины строжайше предупреждали: «Проходите! Не останавливаться!» Полицейские взоры весьма предостерегающе встречали смельчаков, решившихся войти в запретное место. Но Федору Михайловичу было не до них — он презирал и пренебрегал ими. Другое нечто скользнуло в его мозгу: да ведь там и они наверно — Некрасов с Панаевым. При этой мысли он упорно задержал свой ход у крыльца и решил обождать. Панаева и Некрасова он избегал и даже переходил дорогу, когда издали показывались их шляпы. Он никак не мог забыть того разбора Голядкина и Прохарчина, какой его недавние благожелатели допустили в «Современнике».
— У меня с ними покончено, — частенько уже думал он о них, — пусть себе благоденствуют со своим высоким долгом и накапливают фортуну. Мне до их катехизиса нет дела! — Федор Михайлович желчно усмехался, когда кто-нибудь восторженно расписывал порядки в редакции «Современника». — Не верьте им, — кружились в нем раздраженные мысли, — когда они преграциозно расшаркиваются перед вами, как у фонтанчика под плеск струй, и проливают слезы умиления… И все со священнейшим видом, словно в рай приглашают… Не верьте…
Послышалось робкое похоронное пение. Тревогой и тоской отдались юные голоса во мгле столичного полдня. Вынесли гроб. За ним пошли десять — пятнадцать человек. Направились по широкой Лиговке осторожно и тихо… По обеим сторонам улицы суетился полицейский надзор.
Федор Михайлович следил за шествием издали, идя по панели. Солнце уже стояло над морем, и подувал гниловатый ветер. Панель была грязная, а там, где начинались деревянные мостки, грязь становилась еще более липкой. По грязной мостовой медленно, словно нехотя, везли гроб, и холодно, и сыро, и как-то незаметно было все кругом…
Федор Михайлович остановился и задумчиво поглядел на удалявшуюся колесницу; потом вдруг поворотил обратно и ускорил шаги. Он ужасно продрог.
«Пятницы» в Парголове. Федор Михайлович призывает на помощь Пушкина
Летом жители Парголова стали замечать часто прогуливающегося между дач незнакомца с толстой палкой, в плаще и необычайно широкой шляпе. Это был Михаил Васильевич, поселившийся здесь для летнего отдыха. Он устал после зимних хлопот и неудач в своем имении, а в Парголове было безмятежно и бесшумно… На это лето в Парголове поселились и Некрасов с не менее поэтической Авдотьей Яковлевной и много субтильных столичных обитателей, которым никак не хватало воздуха в городских кварталах. Сняли себе квартиру также и Федор Михайлович с братом.
К Михаилу Васильевичу сюда направлялись каждую пятницу молодежь и его завсегдатаи, а особенно часто ездили Толль, Плещеев, Ханыков и новый его посетитель, старый холостяк и неутомимый спорщик-балагур Иван Львович Ястржембский, который теперь по случаю каникул был свободен от занятий в Технологическом институте и Дворянском полку, где он читал политическую экономию. Он все хаживал в Апраксин двор, выискивая там Фурье, Туссенеля, Консидерана и прочих иностранных теоретиков, пробивавших себе запретные пути в Россию. Иван Львович по роду своих научных склонностей весьма заинтересовался запиской Михаила Васильевича о реформах в земельной области. Такая записка была составлена Михаилом Васильевичем еще в феврале, отлитографирована им и роздана дворянам. Называлась она «О способах увеличения ценности дворянских или населенных имений» и была подписана: «Дворянин С.-Петербургской губернии, землевладелец и избиратель М. Буташевич-Петрашевский». Михаил Васильевич в ней обращал внимание на то, что ценность населенных имений гораздо ниже действительной их стоимости, и для поднятия оной предлагал ряд мер, в том числе предоставление права приобретения населенных имений купцам, права выкупаться крестьянам на волю за определенную сумму и кое-что другое.
Иван Львович никак не мог понять, в чем был секрет механизма Михаила Васильевича. Тем не менее записка уже ходила по дворянским рукам и, как рассказывали, попала и в жандармские руки. И те и другие выискивали разные смыслы, заложенные в ней с такой благонравной и хлопотливой мудростью.
Однако среди постоянных гостей Михаила Васильевича его проект, с которым он совершенно неожиданно выступил перед столичными дворянами, породил немалые толки. Иные спрашивали друг друга, что это за новый припадок Михаила Васильевича, другие же просто вскрикнули:
— Да это измена!
Плещеев же — уже на что не был больно дальнозорок — громогласно и саркастически заявил, что никакой тут измены нет, так как якобы и изменять было нечему. Михаил Васильевич, однако, всеми этими разговорами не был смущен ни капельки. Он никогда не обижался на друзей, стоя гораздо выше насмешек, выдававших человеческую слабость.
Федор Михайлович навестил его однажды в Парголове, в одну из «пятниц». В просторной комнате Михаила Васильевича, с деревянными стенами, было весьма шумно, — видно было, что спор достиг зенита. Разбирались самые последние новости, а новости эти были до чрезвычайности внушительные и касались июньских происшествий в Париже. О них поведал собравшимся Сергей Федорович, после долгого отсутствия посетивший Михаила Васильевича:
— Вы знаете, господа, что еще пятнадцатого мая французская революция была ранена насмерть? Теперь она скончалась. Да, именно скончалась. Генерал Кавеньяк размозжил ей череп. Республика погибла под костями революционеров…
— Она будет жить, республика! — нетерпеливо воскликнул Филиппов, перебивая Дурова.
— Погодите! — остановили его.
— Но я говорю о французской республике, господа, и она уже не существует. Что будет в Австрии или Италии, мы еще не знаем. А в Париже сейчас диктатура генерала Кавеньяка. После ареста Бланки и Барбеса правительство постановило распустить национальные мастерские. Не шутка, господа, если принять в расчет, что эти мастерские насчитывают 130 тысяч парижского пролетариата. Рабочее население восстало и кинулось к оружию и на баррикады. Началась беспримерная по своей жестокости борьба. Весь город превратился в лагерь. Сен-Дени, дю Тампль, площадь Пантеона — все главные места были заняты Национальной, гвардией и восставшими. Теперь все кончено, и Кавеньяк торжествует. Мобильные и национальные гвардейцы расправляются с пролетариатом в подземных тюрьмах Тюльерийского сада. В подземельях судьи-победители произносят свои приговоры в виде одной лишь фразы: «На чистый воздух!» Это означает: смерть. Ночи напролет на площади Карусели щелкают ружья, и все население знает, что это означает. Вешают на крюках и оконных переплетах. Врываются