Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Энтони с виду не изменился, только стал более беспокойным и нервным и оживлялся лишь после нескольких коктейлей с виски. Совсем чуть-чуть, едва заметно он охладел к Глории. А Глория… в феврале ей исполнялось двадцать четыре года, и по этому поводу она пребывала в состоянии очаровательной в своей искренности паники. До тридцати остается всего шесть лет! Если бы она меньше любила Энтони, это ощущение улетающего времени выразилось бы во вновь проснувшемся интересе к другим мужчинам, в продуманном намерении зажечь мимолетную искру романтического чувства в каждом потенциальном поклоннике, который бросает украдкой взгляд через роскошно сервированный обеденный стол. Однажды она призналась Энтони:
– Знаешь, я чувствую, что если бы чего-то захотела, то просто бы взяла. Так я и думала всю жизнь, а получилось, что хочу только тебя, а для других желаний не осталось места.
Они ехали на восток по выжженной солнцем Индиане, и Глория, поняв, что случайно начатый разговор неожиданно принимает серьезный оборот, оторвала взгляд от своего любимого журнала о кино.
Энтони хмуро смотрел на дорогу из окна машины. Всякий раз, когда шоссе пересекала проселочная дорога, на ней возникал фермер со своим фургоном. Он лениво жевал соломинку и по всем признакам был тем же самым фермером, мимо которого они уже успели проехать раз десять. Эдакий безмолвный мрачный символ. Энтони повернулся к жене, еще больше хмурясь.
– Ты меня расстраиваешь, – начал он, не скрывая неодобрения. – Я могу представить, что в определенной мимолетной ситуации желаю другую женщину, но чтобы быть с ней – нет, нельзя даже вообразить.
– А вот я, Энтони, чувствую по-другому. Не могу сопротивляться своим желаниям. Но я так устроена, что хочу только тебя и никого больше.
– И все-таки когда я думаю, что тебе случится кем-нибудь увлечься…
– Не будь идиотом! – рассердилась Глория. – В таких вещах не может быть случайностей. Нет, совершенно невозможно!
На этой выразительной ноте разговор закончился. Неизменная способность Энтони понимать ее чувства и делала Глорию счастливой рядом с мужем, как ни с одним другим мужчиной. Общение с ним определенно приносило радость – она любила Энтони. И лето начиналось совсем так же, как и в прошлом году.
Одна радикальная перемена, имеющая отношение к домашнему хозяйству, все же произошла. Невозмутимую скандинавскую девицу, чья аскетическая стряпня и язвительная манера прислуживать за столом так угнетали Глорию, сменил в высшей степени проворный японец по имени Таналахака. Впрочем, он признался, что откликается на любое имя, включающее два слога «Тана».
Тана был необычайно миниатюрным даже для японца и пребывал в наивной убежденности, что является человеком светским. В день приезда из «Японского агентства по найму надежной рабочей силы Р. Гузимоники» Тана призвал Энтони к себе в комнату, чтобы продемонстрировать сокровища, хранящиеся в его дорожном сундуке. Они состояли из обширной коллекции японских почтовых открыток, каждую из которых он намеревался описать хозяину во всех подробностях. С десяток из них носили порнографический характер и были явно американского происхождения, хотя изготовитель из скромности предпочел не упоминать имени и почтового адреса. Затем он извлек образцы собственного рукоделия: пару американских брюк, которые сшил сам, и два импозантного вида комплекта шелкового нижнего белья. О цели, для которой он их берег, Тана сообщил Энтони в доверительной беседе. Следующим экспонатом оказалась довольно качественная копия с гравюры, изображающей Авраама Линкольна, причем Тана постарался придать лицу президента отчетливо выраженные японские черты. Последней извлекли на свет божий флейту: ее Тана также смастерил сам. Правда, флейта сломалась, но Тана вскоре собирался ее починить.
После соблюдения формальностей, продиктованных вежливостью, которая, по предположениям Энтони, являлась отличительной чертой японцев, Тана разразился длинной речью на ломаном английском языке относительно характера отношений между хозяином и слугой. Из этого монолога Энтони понял, что Тана работал в крупных поместьях и неизменно ссорился с другими слугами, так как те были недостаточно честными. Особенно подробно и долго обсуждалось слово «честный», после чего Энтони и Тана почувствовали некоторую досаду друг на друга, так как Энтони упорно настаивал, что японец произносит его как «шершни», и даже дошел до того, что принялся жужжать, уподобляясь пчеле, и размахивать руками, имитируя крылья.
После беседы, занявшей три четверти часа, Энтони был отпущен на свободу с любезными заверениями, что в дальнейшем им предстоит множество приятных разговоров, в ходе которых Тана поведает, «как это дерают в моей странье».
Вот таким потоком красноречия сопровождалось первое появление Таны в сером домике. И он выполнил все свои обещания. Несмотря на исключительную добросовестность и честность, японец оказался невообразимым занудой и, похоже, был не способен управлять своим языком, перескакивая по ходу речи с одной мысли на другую с выражением болезненной растерянности в узеньких карих глазках.
По воскресеньям и понедельникам после обеда он читал раздел комиксов в газетах. Одна картинка, изображавшая жизнерадостного японца-дворецкого, несказанно развеселила Тану, хотя он уверял, что персонаж, в котором Энтони отчетливо виделись азиатские черты, является настоящим американцем. Но главная трудность при чтении комиксов заключалась в другом. Когда Тана с помощью Энтони прочитывал подписи к трем последним картинкам и с сосредоточенностью, достойной человека, постигающего суть кантовских «Критик», старался уразуметь их смысл, он уже начисто забывал, о чем велась речь в подписях под первыми картинками.
В середине июня Энтони и Глория отпраздновали первую годовщину свадьбы, назначив друг другу «свидание». Энтони постучал в дверь, и она бросилась открывать. Супруги сидели рядом на кушетке, вспоминая имена, которые придумали друг для друга, представляющие собой новые сочетания старых как мир проявлений нежности. И все же этому свиданию не хватило восторженного, полного сожаления прощания с пожеланием спокойной ночи.
В конце июня Глория заглянула в глаза ужасу, нанесшему удар, который наполнил страхом безмятежно-ясную душу, состарив ее на несколько десятилетий. Потом его отголоски постепенно померкли и в конце концов исчезли в непроглядной тьме, откуда и выплыл кошмар, безжалостно унося с собой частицу юности.
С безошибочным чутьем он выбрал местом действия для драматической сцены маленькую железнодорожную станцию в жалкой деревушке недалеко от Портчестера. Пустынная, словно прерия, платформа была открыта лучам запыленного желтого солнца и взглядам представителей наиболее неприятного типа сельских жителей, которые, живя вблизи крупного города, успели нахвататься дешевого шика, не приобщив к нему культуру городской жизни. Свидетелями инцидента