Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хор и солисты Парижской оперы боятся быка. Они так сильно боятся быка, что дело идёт к отказу выходить на сцену. Всё усложняется тем, что профсоюз исполнителей уведомил руководство, что готовится объявить забастовку по поводу сокращений и заработной платы. Новый интендант театра Стефан Лисснер, пришедший в Парижскую оперу из итальянской Ла Скала и исполняющий обязанности всего полгода, пытается разрешить проблему полюбовно, ведя переговоры и с государственными органами, требующими сокращения затрат, и профсоюзами, отстаивающими интересы сотрудников театра. С этих событий начинается документальный фильм Жан-Стефана Брона «Парижская опера», вышедший в 2017 году. Документалист снимал эту крупнейшую оперную институцию и две её сцены на протяжении почти всего сезона 2015/2016, туда вошёл и футаж с репетиций спектакля, в связи с которым артисты испугались быка. А что бык? Бык появляется в оперной постановке Ромео Кастеллуччи «Моисей и Аарон» Арнольда Шёнберга, вышедшей осенью 2015 года. Бык был совершенно грандиозный, огромный, весом полторы тонны, его зовут Easy Rider и ему шесть лет. Большую часть сценического времени он находится в боксе из плексигласа, но в сцене оргии его выводят два человека, проводят на расстоянии полутора-двух метров от хора и ставят боком к залу, пока перед ним лежит обнажённая перформерша. Бык выглядел так внушительно, что хор отказывался выходить на сцену и тем более находиться в опасной близости с животным – переживали, что могут быть жертвы.
Жертвы действительно случились, только не в хоре Парижской оперы, а в редакции французского еженедельника Charlie Hebdo. Десять минут продолжалась стрельба в офисе журнала на улице Николя Аппера, куда седьмого января 2015 года два брата-исламиста ворвались, перед этим перепутав адреса и убив одного из прохожих, который подсказал им правильный. Погибли десять сотрудников журнала и двое полицейских, один из которых был телохранителем главного редактора. Нападавших уничтожили через два дня. Как известно, этот теракт стал реакцией исламистов на карикатуры на пророка Мухаммеда, которого в исламской традиции не то что карикатурно, а вообще нельзя изображать. По свидетельствам очевидцев, когда террористы выбегали из офиса редакции, где их уже ждала полиция, они кричали, что отомстили за пророка. По времени нападение пришлось на репетиции «Моисея и Аарона» и, естественно, дополнительно актуализировало заложенную в опере проблематику связи изображения и идей, проблематику конфликта подходов к возможности изображения и через это конфликтов двух цивилизаций, проблематику существования в одном времени двух типов культур, одна из которых справляется с современностью, а другая не справляется совсем.
В интервью в ходе репетиционного процесса Кастеллуччи говорит, что в самом этом спектакле заложена проблема изображения – самим материалом ставится вопрос о необходимости изображения, или о необходимости избежания изображения, или выхода за его пределы. Ему казалось важным сделать эфемерную архитектуру пространства, не застревать в статичной сценографии. Кастеллуччи применительно к этой опере интересовало, как он это формулирует, такое место, которое не является местом. Опера Шёнберга действительно на тематическом и концептуальном уровне поднимает проблему репрезентации и нерепрезентативности, дихотомии между словом (идеей) и изображением. Либретто (написанное Шёнбергом) в частях с речью Моисея отчётливо напоминает эстетический манифест нон-репрезентации, невозможности выразить изображением суть того, что необходимо выразить, и даже в принципе наличие вещей, которые выразить невозможно ничем. В своём запредельном стремлении к чистоте и истинности Моисей приходит к выводу, что даже Слову, которого ему так не хватает, доверять нельзя. В сцене спуска Моисея с Синая, когда он обнаруживает оргию вокруг золотого тельца, Шёнберг, в отличии от библейской истории, фиксируется не на запрете священными текстами идолопоклонства, а на запрете попыток изображения «верхней жизни». Моисей уничтожает золотого тельца, манифестируя примат идеи над изображением, но для Аарона изображение – единственное, через что идея может быть донесена до народа. На этом строится конфликт между двумя братьями, который Шёнберг, а вслед за ним и Кастеллуччи, транспонирует в зону более широкой проблематики невозможности изображения, вопроса о том, что такое репрезентация, и, таким образом, говоря вообще о концепте модернизма и современности.
Сама по себе опера Шёнберга одновременно и авангардная, и архаичная, и в высшей степени рациональная, и мифологическая, она и отказывается от репрезентации, и в то же время несёт большой заряд «оперности» как таковой. Эта амбивалентность полностью справедлива и для спектакля Кастеллуччи. Она расположена и на уровне рефлексии режиссёра о материале, и на уровне чисто формальной выразительности – как обычно, Кастеллуччи работает с концентрированными противоположностями: например, хор и братья, одетые во всё белое, со временем загрязняются чёрной краской. Народ Израиля, называемый Кастеллуччи третьим героем оперы и её протагонистом, в спектакле вообще первое время существует неразличимо: сначала хор спрятан за сценой, а затем появляется в виде бесформенной массы существ, одетых в белые объёмные балахоны из тюля, из-за которых видно только тёмные пятна лиц. В отличие от Роберта Уилсона, о котором мы говорили выше и которого интересует чистая красота, выхолощенная от «смыслов и концепций» (но не от идей), Ромео Кастеллуччи всё-таки находится в некоторой зависимости если не от вербальных сообщений, то от связанного с текстом символизма. Его постановка «Моисея и Арона» особенно символична даже на фоне остальных его работ. Например, спектакль открывается зависшим в воздухе винтажным катушечным магнитофоном со спущенной вниз магнитной лентой – своеобразная актуализация образа скрижалей и Слова Божьего.
Всё развитие спектакля – это путь от отсутствия изображения, от ускользающей визуальности (первые сцены происходят в молочно-белом пространстве, залитом светом, за полупрозрачным суперзанавесом) ко всё больше появляющимся изображениям, к грязной реальности. Сначала в это пространство эфемерного врывается змея, выросшая из посоха Моисея, – у Кастеллуччи змея выражается в форме угрожающего аппарата вытянутой формы, похожего на ответвление космической станции: в нём мигают красные и зелёные лампы, а его части медленно вращаются; этакое появление Другого через технику. Затем на сцене появляется живой бык в боксе из органического стекла – это совсем радикальное вторжение репрезентативной реальности в мир идей. Наконец, появляется чёрная краска, которой сначала заливают Аарона, затем надевая на него балахон из магнитной ленты, а потом на сцене обнаруживается целый бассейн с чёрной краской, проходя через который, каждый представитель израильского народа проходит крещение, оставаясь в результате абсолютно чёрным. Постепенно чёрной краской покрывается весь пол сцены целиком. Наконец, буквально вульгаризируя феномен репрезентации, Кастеллуччи под возвращение Моисея завешивает задник и боковые стены коробки сцены тканью с напечатанным изображением горы. Моисей возвращается в белоснежной одежде, но при контакте с братом оказывается в краске, как и остальные. Он падает на колени, придерживая рукой полупрозрачный суперзанавес, и на последней его фразе о том Слове, которого ему не хватает, падает, скрываясь за плёнкой.