Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нововременные [moderns] действительно отличаются от донововременных тем, что они отказываются осознать квазиобъекты как таковые. Гибриды вызывают в них ужас, который должен быть заклят любой ценой, путем непрерывного маниакального очищения. <…> [Именно этот отказ] влечет за собой новое распространение определенного типа бытия: объекта, конструирующего социальное, но изгнанного из социального мира и приписанного трансцендентному миру, который, однако, не является божественным объектом, создающим, по контрасту, меняющегося субъекта, носителя права и морали [418].
Таким образом, техника оставалась бессознательной, и всё же это бессознательное начало оказывать значительное влияние на жизнь разума в определенный момент европейской истории, а именно в эпоху модерна, и это бессознательное достигло кульминации в ходе промышленной революции. Современное технологическое состояние характеризуется трансформацией этого бессознательного в сознание. Это поворот, в котором технику пытаются сделать частью сознания, но не самим сознанием (вот почему можно понимать его как инструментальную рациональность). Это новое состояние распространилось по всему миру, не оставив никакого выбора: даже в амазонских лесах существуют движения, которым пришлось защищать собственные культуры – например, предоставляя права нелю́дям, сохраняя традиционные культурные практики и так далее, – точно так же, как китайцы попытались сохранить традиционные ценности в ходе модернизации. Когда они столкнулись с невозможностью претендовать на полную социальную и экономическую автономию, им пришлось противостоять современному технологическому состоянию, и сегодня судьба таких исконных практик остается неопределенной.
В отличие от популярной интерпретации, согласно которой постмодерн, датируемый концом XX века, указывает на конец модерна, я бы скорее сказал, что модерн завершается лишь в текущий момент XXI века, почти через сорок лет после заявления Жана-Франсуа Лиотара о наступлении постмодерна, поскольку, как мне кажется, только на этом этапе мы начинаем обретать технологическое сознание. На деле не только Латур и Лиотар, но и многие другие из тех, кто писал о технологиях – в частности, Жак Эллюль и Жильбер Симондон, – ставили проблему отсутствия сознания, проблему непонимания технологий. Например, в «О способе существования технических объектов» Симондон описывает ее как незнание и непонимание техники и пытается сделать технические объекты видимыми или более осознаваемыми[419]. Жак Эллюль, в свою очередь, перенял симондоновский анализ технических объектов и технических ансамблей и распространил его на глобальную техническую систему, которая погружена в процесс становления тотализующей силой. Именно это усилие осознать то, о чем мы не подозреваем, но что в значительной мере составляет нашу повседневность, действительно конституирует «конец модерна».
Однако давайте сделаем шаг назад и спросим: что мы подразумеваем под словом «конец»? Оно не означает, что эпоха модерна внезапно останавливается, его смысл скорее в том, что модерн как проект вынужден столкнуться со своим пределом и тем самым трансформироваться. Поэтому под «концом модерна» мы, разумеется, имеем в виду не то, что модерн перестает воздействовать на нас, а скорее то, что мы видим и знаем: он на самом деле подходит к своему завершению. Тем не менее мы всё еще должны преодолеть его, преодолеть те эффекты, что он произвел на нас и в нас, – и это, несомненно, займет куда больше времени, чем мы могли бы себе представить; точно так же Хайдеггер говорит, что конец метафизики не означает, что ее больше нет и она перестала влиять на нас, он, скорее, означает, что мы – свидетели ее завершения и ждем, когда нечто иное придет ей на смену, будь то новое мышление о бытии или еще более спекулятивная метафизика. Кроме того, подобно концу метафизики, конец модерна в Азии протекает в ином темпе, нежели в Европе, как раз потому, что, во-первых, их философские системы не идеально соответствуют друг другу, и, во-вторых, переход концепта из одной системы в другую всегда является отсрочкой и трансформацией.
Постмодерн пришел слишком рано и сопровождался слишком большими надеждами, тревогами и волнением в работах Лиотара – пророка XX века. В лиотаровском дискурсе о постмодерне первенство отдается эстетике; он чувствителен к эстетическим смещениям, вызванным трансформацией мира, движимого силами технологии, и пытается превратить эту силу в ту, что была бы способна отрицать модерн. Постмодерн является ответом на такую новую эстетику, а также служит новым способом мышления через апроприацию технологий. Поэтому неудивительно, что на выставке «Les Immatériaux»[420], которую Лиотар курировал в 1985 году в парижском Центре Помпиду, вопрос чувствительности вышел на передний план, а новые технические и промышленные объекты соседствовали с произведениями Ива Кляйна, Марселя Дюшана и других. Чувствительность и «беспокойство», которые «Les Immatériaux» пыталась пробудить, равнозначны осознанию неопределенности космоса, ненадежности знания и человеческого будущего. Благодаря этой новой чувствительности люди начинают лучше сознавать, что находится у них в руках, технические средства, ими разработанные, и тот факт, что их собственная воля и существование стали зависимыми от аппаратов, которые они считали своими творениями, – и действительно, сам человек погружен в процесс «переписывания» новыми «нематериальными» языками машин. Именно так Лиотар поставил вопрос об анамнезе в связи с технологиями: он очень ясно видел, что эксплуатация памяти промышленностью будет усиливаться с развитием телекоммуникационных технологий. Поэтому он стремился преодолеть промышленную гегемонию памяти, подняв вопрос на новую высоту (и разместив его в новой плоскости), хотя та остается предельно спекулятивной и, стало быть, почти непрозрачной. Моя собственная концептуализация процесса, понятого как окончание модерна, концентрируется на гипотезе о том, что модерн сопровождается технологическим бессознательным, а индикатором его конца выступает становление-сознательным, то есть осознание, что Dasein – это техническое сущее, которое может изобретать технику, но также ею обусловлено.
«Бытие и время» Хайдеггера, и особенно его критика картезианской онтологии, а в более поздних работах попытка реконструировать историю бытия – задача, которую можно понять как дело завершения модерна путем постановки нового вопроса, возобновления, – возникает из осознания забвения бытия. Онтологическое различие есть открытие, так как оно переформулирует вопрос о бытии согласно двум разным порядкам величины, один из которых касается сущего (Seiendes), а другой – бытия (Sein). Забытый вопрос о бытии функционирует как бессознательное онтического исследования сущего, учрежденного историей науки и техники. Фрейд, в свою очередь, разработал теорию бессознательного и вытеснения, чтобы восстановить в памяти то, что глубоко скрыто, давно забыто и вытеснено сверх-я. Несмотря на то что Фрейд и Хайдеггер принадлежат к двум совершенно различным теориям и дисциплинам, их задачи определили два основных дискурса о модерне в XX веке и две попытки из модерна выйти. Как мы увидим, фрейдовская концепция