Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот вечер, когда мы садились в поезд, отвозивший нас домой, в Риме разразилась гроза. Клод говорил мне о Боге. И вообще он теперь говорил практически только о Боге. Бог заменил ему семью, прошлое, книги, Марину. Это был своего рода обмен. Долгое время мы были Божьими избранниками. Теперь Клод избрал Бога. Мы были квиты.
— Мне кажется, в этой сделке равных величин, — говорил я со смехом Клоду, — просматривается неизгладимая печать семейной гордыни.
— Эта гордыня, — отвечал Клод, — ведет к смирению. Есть гордыня и в покорности. После того как мы спустимся, мы останемся внизу. В этом есть что-то от гордыни, если хочешь. Но от гордыни катастрофической.
— Что касается покорности… — начал было я.
— Знаю, — отвечал Клод. — В том, что касается покорности, то тут мы никогда не боялись.
— Трудно будет, — сказал я после паузы, — спасти свою душу в одиночку.
— В одиночку? — спросил он.
И посмотрел на меня.
— Я хочу сказать: без семьи.
— А Божья помощь? — возразил он.
Я вздохнул.
— Бог так далеко…
— Есть еще и люди, — ответил он. — И их любовь.
Мы вернулись к родным, к деньгам, к повседневной истории. Почти три года жили мы с Клодом сами по себе. А затем вернулись в прежние рамки, в естественное окружение. Послевоенный период закончился. Мы еще не знали, что срок между двумя войнами будет недолгим. Если посмотреть на него из сегодняшнего дня, он стал для нас предвоенным временем. Не только Пьер и Филипп, но и Жак, и Клод, и я стали взрослыми. Теперь, когда я буду писать «мы», это будет уже рассказ не только о жизни нашей семьи на протяжении долгой ее истории с отголосками прошлого в ее судьбе, с ее воспоминаниями, но и конкретно о Пьере, Филиппе, Мишеле, о Жаке, Клоде и обо мне. Или же о мужчинах и женщинах, живших рядом с нами. Пространство, окружающее нас и простирающееся все дальше и дальше, заменило собой время, накапливавшееся на протяжении веков в виде наслоений после каждого нашего подвига, после каждого деяния. Все, что теперь происходит в Плесси-ле-Водрёе, отсылает уже не к Бурбонам, не к Людовику Святому, не к крестовым походам против иноверцев, а к тому, что происходит в Лондоне, Нью-Йорке, Берлине, Москве и Ленинграде, который дедушка упрямо называет Санкт-Петербургом. В беседах за семейным столом появляются новые слова: гораздо реже заходит речь о дальних родственниках и предках или о том, как жилось при короле, чаще — о бирже, о ссудных процентах, о внутренней и внешней политике, о забастовках и революциях. Людям было некогда вспоминать о прошлой войне: слишком быстро приближалась следующая. Итальянца Муссолини, которого мы видели в Риме, на балконе дома на площади Венеции, когда он держал речь перед чернорубашечниками, очень быстро догнал и перегнал его немецкий приятель, к которому мой дедушка не питал ни малейшего уважения и не испытывал никакой симпатии. Я не раз слышал от него резкое, как удар гильотины, суждение об Адольфе Гитлере: он считает его невоспитанным человеком. Как это ни странно, но за весь предвоенный период дед мой одобрительно отзывался только о Леоне Блюме. Как жаль, что он еврей, социалист, атеист и автор эссе «О браке»! Он, по крайней мере, элегантен. Разумеется, дедушка отдавал предпочтение монархистам, «Аксьон франсез», полковнику де ла Року и его «Боевым крестам», как добропорядочным людям среди прохвостов и жулья. Но дед был заинтригован личностью Леона Блюма, в его широкополой шляпе, с длинными тонкими пальцами и лицом аристократа. Когда во время похорон Жака Бенвиля, которого в нашей семье глубоко уважали, молодые люди крайне правых убеждений напали на Леона Блюма, дедушка не одобрил этого. Конечно, он — противник. Но после смерти Клемансо, Пуанкаре и Тардьё дедушка почти вопреки собственной воле проявлял, несмотря ни на что, может быть, больше снисходительности к Леону Блюму и, возможно, к Манделю, чем к Даладье, чем к радикал-социалистам, чем к г-ну Шотану и г-ну Коту. По-моему, вы уже знаете, что шутки моего деда не всегда отличались остроумием. Помню, с каким удовольствием напевал он заезженную жалкую песенку той поры, где фамилия Кот рифмовалась со словом «кокотка». Наверное, дедушка очень удивлялся, когда Клод уверял его, что Пьер Кот — замечательный человек.
Для тех, кто хочет понять что-либо в образе мыслей моего деда и что худо-бедно представляла собой в ту пору наша семья, надо вспомнить, что на протяжении двадцати лет, и с каждым годом все больше, дедушка занимался только тем, что предсказывал катастрофы. Думаю, что он бывал поражен и даже немного расстраивался, если они не происходили. Бедствия его не удивляли. Я должен с сожалением признать, что в каком-то смысле поражение оправдывало его. Общеизвестна знаменитая фраза Морраса о «божественном сюрпризе». Для дедушки крах Республики никак не был божественным сюрпризом. Божественным — еще, пожалуй, можно сказать, поскольку все было от Бога, в том числе и последние возмездия. Но вот сюрпризом не был. Это был Божий суд, который всегда предвидел дед как исключительно логичное решение Всевышнего, ибо оно было внутренне принято им давным-давно.
Но довольно прыгать через года. После нашего возвращения из Италии, или же приблизительно пятнадцать — восемнадцать месяцев спустя, главным событием был не столько фашизм и не столько поднятый кулак и красное знамя, не Адольф Гитлер, не национал-социализм и не просто социализм, а экономический кризис. Не знаю, научился ли капитализм в конечном счете сдерживать кризисы. Но тогда, в конце 20-х годов и в начале 30-х, казалось, что знаменитый кризис, которого люди вкусили вполне, унесет с собой все.
Дед мой приблизительно одинаково не любил капитализм и демократию. Для него это были одного поля ягоды. Мне не хотелось бы сравнивать его взгляды с веяниями, характерными для наших дней. Он отнюдь не шел впереди своего времени. Более того, он явно отставал, ибо жил понятиями давно исчезнувшей феодальной иерархии. Однако, как это ни парадоксально, сегодняшние юные леваки поймут его, возможно, лучше, чем левые той поры, выступавшие за демократию, но против капитализма. А дед был как против одного, так и против другого. Но капитализм в лице Реми-Мишо уже проник в семью. В каком-то смысле и демократия тоже. Дядюшка Поль выставил свою кандидатуру на выборах от департамента Верхняя Сарта то ли как умеренный, то ли как правый центрист, то ли от Национального единства, сейчас я уже и не помню, и был избран. Кстати, он не был первым депутатом в семье. Дедушка тоже когда-то давно, правда лишь несколько месяцев, заседал в палате депутатов на крайней правых местах крайне правой оппозиции. Он прославился тем, что однажды перебил крайне левого депутата, излагавшего свою программу, и с подчеркнуто ледяной вежливостью, причем делая вид, что обращается, согласно правилам, к председательствующему, спросил, не согласился ли бы оратор приехать к нему домой, чтобы посмешить детей. Эволюция настроений и его собственные убеждения очень скоро заставили его прекратить эти занятия. И он вернулся в Плесси-ле-Водрёй читать Бональда и Местра. Дядя Поль, поощряемый в этом тетей Габриэль, напротив, считал, что семья должна окончательно выйти из своего внутреннего изгнания. Уход Пьера в отставку очень огорчил дядюшку. Он с удовольствием взялся играть роль, от которой, по разным причинам, отказались и его отец, и старший сын. В ту пору дедушке было уже около восьмидесяти лет. А дяде Полю — около шестидесяти. Он хотел вернуть нашу семью в русло политической жизни страны, подобно тому, как тетушка Габриэль, его жена, ввела нашу фамилию в обиход на другом уровне, где она стала упоминаться наряду с именами Кокто и Нижинского. Альбер Реми-Мишо, отец тети Габриэль, перед смертью оказал ему неоценимую услугу. Он не только помог ему деньгами, что было уже немаловажно. Он открыл перед ним двери в круги крупной буржуазии, правившей Францией. Думаю, нет нужды еще раз повторять, что до этого мы более века держались в стороне от всякой общественной жизни. Естественно, мы не несли никакой ответственности ни за Июльскую революцию 1830 года, ни за Февральскую 1848 года, ни за события, имевшие место в июне того же года, ни за переворот 2 декабря, ни за поражение под Седаном, ни за Коммуну, ни за ее подавление версальцами. Давно уже ни знаменательные даты, ни месяцы, ни названия площадей или улиц не имели к нам никакого отношения. Единственное, чем мы помогли победе 1918 года, так это тем, что с полдюжины наших родных были убиты или ранены, защищая родину. После долгого отсутствия нашей фамилии в анналах истории Республики, мы там появились вновь лишь в форме газетных репортажей о празднествах и имен погибших, высеченных на памятнике в Плесси-ле-Водрёе. Так что дяде Полю и тете Габриэль предстояло официально засвидетельствовать, как это делалось при дворе после долгого отсутствия, наше возвращение в причастные к власти круги.