Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будто бы застучали под ногами Корнилова колеса, пошатнулось что-то и заскрипело... Под этот стук и скрип он и спросил:
— Достоевский?
— Ну, разумеется! Кто бы это еще мог другой? В тех обстоятельствах? У нас ведь, у русских, как? Ни Канта, ни Гегеля, даже наполеонов и бисмарков и тех нет, разве что Петр Первый на заре нашей юности, а за все в ответе Толстые и Достоевские. С кем же тогда и собеседовать, как не с ними?
— О чем же вы собеседовали? При самой первой встрече хотя бы?
— При первой?.. Я-то их все ж таки убить хотел. Мою жену и его. У которого трое детей... Я подумал – и это мне тоже предназначено сделать... Опять же ради моей книги.
— А он? Федор Михайлович?!
— Не позволил! Сделал руками вот такс,— мастер сначала как бы оттолкнул себя руками от кого-то, а потом себя же перекрестил,— вот так сделал и сказал: «Нельзя!»
— Вы послушались?
— Вот, случилось...
— И с тех пор он что же, вами руководит? Федор Михайлович?
— Нет-нет! Только раз было, только раз он мною и руководствовал, а затем уже я им, непременно я, но никак-с не он мною!
— Вы?
— То есть обязательно!
— Объясните?
— А зачем? Вот когда вы мою книгу хотя бы однажды почитали, то я бы перед вами объяснился. А без этого? Без этого неизвестно мне, имею ли на то право. Право и обязанность. И желание.
Все время, все время этой беседы тяжело и не по себе было Корнилову: «Ну вот, дождался собеседования! Дождался собеседника! После многих-то, после бесконечных лет ожидания!»
Корнилов настолько серьезно готовился к нынешней беседе с мастером, что даже счел возможным привлечь к ней еще двоих участников: юного Колумба и отрока Лютера, в образах которых, помнилось ему, он когда-то и не столь уж краткое время существовал.
Он очень надеялся на эту помощь.
Как-никак, пусть в детстве, пусть в детском воображении, но он же, честное слово, существовал в их образах, они вместе искали по белу свету его «Книгу», если не «Книгу ужасов», так какую-то другую, совершенно ему необходимую, они обладали той бесспорностью существования и мышления, которой он был нынче лишен, и это тоже было одной из причин, почему он имел в них теперь столь очевидную необходимость... Мастер-то, его собеседник, тот ничуть не сомневался в собственной бесспорности уже потому, что был писателем «Книги», вот Корнилов и должен был противопоставить ему тоже нечто бесспорное, хотя бы и «бывшее», хотя бы и несовершеннолетнее.
И он подготовил юнцов – Колумба и Лютера, растолковал им, что в беседе с мастером им придется вспомнить, о чем сказать и какие подготовить шпаргалки...
Однако противопоставления не получилось, Ивану Ипполитовичу юные образы были нипочем – при первом же взгляде на него Корнилов в этом убедился. Дети и дети были они для него, больше никто, и, поняв это, Корнилов не стал смущать мальчиков, включать их в беседу, которая, если только продолжится еще с полчаса, несомненно, закончится их – и его! – поражением и конфузом...
Нет, снова и снова не выдерживал Корнилов Петр Николаевич-Васильевич против бурового мастера Ивана Ипполитовича, мастер был характером, а он?
С какого-то времени он даже и не знал, а нужен ли ему характер и что это такое. Логика – это характер или нет? Фантазия? Склонность к психологическому анализу? Память – это что? Да он не только о себе, он и о других людях судил и запоминал в них не столько характер и даже не столько внешность, сколько слова и мысли. Юных Колумба и Лютера он разве по внешности помнил? Ничуть, они были безлики для него, легкие и неопределенные наброски лиц, эскизы, больше ничего. Они вот обиделись, когда он сначала тщательно подготовил их к беседе, а затем отстранил, не позволил сказать ни слова, так разве эта обида выразилась на их лицах? Обиделись опять-таки только их мысли.
Правда, Корнилов знал о себе, что он умел напрячься, изловчиться и остаться жить там, где другой бы погиб запросто, умел стать из Васильевича Николаевичем и даже сделаться владельцем «Буровой конторы», но все это – характер ли? Или только желание жить во что бы то ни стало? Желание – тоже черта характера, но если она единственная?
Конечно, только желание жизни и ничто другое не раз и не два спасало его, удивляя его своей самостоятельностью и независимостью, силой, быстротой и точностью своего проявления, но вот еще немного, еще минута-другая, и он уступит – согласится взять у мастера его «Книгу», а потом будет сидеть в палатке и при свете десятилинейной керосиновой лампы читать ее...
Читать, читать, читать, без сомнений зная, что в этом чтении его гибель.
Он уже чувствовал ужас одного только прикосновения к этой книге.
Он оглянулся по сторонам быстро и пронзительно в надежде заметить в окружающем пространстве что-нибудь, какой-нибудь предмет, какое-нибудь едва приметное явление, которое помогло бы ему спастись...
— Мастер! Мастер! Мастер! – бежал по роще и кричал и звал один из рабочих-буровиков Сенушкин, а другой – сезонник Митрохин – мчался за ним и тоже что-то такое кричал, но уже без слов, без единого слова...
Мастер вздрогнул, повернулся и тихо пошел навстречу Сенушкину, а потом прибавил шагу и, наконец, тоже бегом бросился Сенушкину навстречу. А Корнилов за ним.
Выяснилось: в скважине, на дне ее оказался какой-то предмет, кем-то уроненный.
Кем? Какой? Когда?
С утра не пробивались штанги, и теперь Сенушкин, первый помощник мастера, понял и окончательно убедился: железный предмет лежал на дне скважины.
Этот предмет предстояло «ловить».
Умение «ловить» было в буровом деле великим трудом, тонким искусством, тяжким испытанием, и теперь не кто другой, как буровой мастер, должен был им заниматься.
Корнилову же снова ничего не оставалось, как только