Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подождите! – остановил мастера Корнилов.— Но не вся же ваша жизнь прошла в том доме на восемь комнат. Не вся при Ариадночке?! Была же и другая жизнь?
— Ну, конечно, была! Однако же главное во всем – это начало... Потому что, хотя бы и революция, хотя бы и отряхнула она прах с ваших ног-с, все равно от своего собственного, богом данного начала никуда человек не уйдет.
— Уходит!
— Не уходит, нет! А кому если удается – не уйти, нет, а только спрятаться от своего начала, тот уже изменил себе и богу, от того уже не жди, чтобы он единственной какой-то мыслью занялся, исполнил свое истинное назначение, тем более чтобы стал бы писателем-с. Нет и нет, для этого надобно исполнить предназначение начала... Ну, конечно, есть писательство невеликое, оно действительно может понимать себя в том смысле, чтобы от самого себя скрываться и всяческие метаморфозы своей личности выдавать за талант, но это все низость, не более того, что к подвигу совершенно неспособно-с, а есть лишь пиеска о жизни и, вовсе не самая жизнь. Это книгу жизни никогда не создаст, а будет ее чураться и тайно трепетать перед нею... Потому-то все таланты и есть передо мною ничтожества, когда я писатель истинный, писатель одной-единственной и самой ужасной книги, никогда и ни в чем не изменивший своему началу.
— Так ведь жизнь – не одни же все-таки ужасы? Ведь были же и у вас другие дни и переживания? Зачем же...
— Вы, поди-ка, хотите узнать: любовь-с была ли? Могла ли она вообще быть у человека, который нынче перед вами находится? В таком-то вот облике! С такими-то мыслями! С таким-то писательством! Так я скажу: была! Женщина-с была, женой мне стала, иконою мне стала, но ей мало того оказалось, и вот она еще и спасительницей захотела мне стать, спасительницей от моего предназначения! И тут произошло: меня спасать – это значит погубить! Меня спасать – это значит не меня уже любить, а что-то вовсе другое! И когда она хотела спасения ради отрешить меня от книги, которую я с отрочества понял, и когда она поняла, что не под силу ей это и никому не под силу, она, не откладывая дела, полюбила-с другого, причем, сама того не понимая, полюбила тем ужасным образом, который только ко мне одному и мог быть применим...
— К вам?..
— А в вагоне это произошло. В телячьем вагоне, теплушкою еще называемом... Мы беженцами ехали в Сибирь, из-под Самары от красных уходили, и вот она в двух вершках от меня за ситцевой занавесочкой любила другого. Ну, конечно, ежели она не вышла мне во спасительницы, чего же ей оставалось?! Ну вот на театральную сцену бы те звуки и шепот тот, который я за занавесочкой слушал под стук колес, а также и на тихих полустанках, где поезда часами простаивали. Они, конечно, все ж таки ждали, когда поезд тронется. «Вот сейчас, вот еще через минуту и полет, и застучит колесами, и не слышно нас будет, вот уже от паровоза и третий гудок был!» Но в ту пору ведь как – и после третьего гудка сутки мог состав находиться без движения, вот как!
— Почему же они не ушли от вас? В другой вагон хотя бы?
— Легко сказать! Да что вы, маленький, что ли? Забито же все донельзя, а у него дети были, у любовника ее, трое детей... Да кто же с ним поменяется местами, когда он с детьми?! И с женщиной? Все же в любом вагоне, в любом углу понимают этакое для себя неудобство... Вагоны-то телячьи, они все были такими же занавесочками поделены, квартирками отделения назывались, и сменять квартирку больши-и-их средств требовало, причем отнюдь не денежных. Это-то вы понимаете, надеюсь?
— Ну да, на хлеб менялись либо на тряпки, чтобы их после обменять на тот же хлеб...— подтвердил Корнилов, а мастер и еще сказал:
— Не так уж обязательно на хлеб... Яички тоже были в хорошем ходу. Чай. Кофе. Картошка.
— Ну, а тогда вы сами бы ушли. В другую какую-нибудь квартирку. В другой вагон.