Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот Мамайкину взять. Ноги у нее – «Формула-один» настоящая, высококлассные ноги. В ногах главное однородность – это редкое качество, чтобы от щиколоток до спины не было ни слишком глубоких впадин, ни крутых возвышенностей. У Мамайкиной в ногах была однородность. А в руках не было. Пальцы слишком короткие, предки много лопатой работали. Даже не короткие, а конусообразные какие-то, как морковки. Чтобы эту морковность компенсировать, Мамайкина наращивала ногти. Получались морковки с ногтями. Я на Восьмое марта ей даже перчатки подарил, дорогие, из страусиной кожи. А эта дура не поняла намека.
А Ларе перчатки были не нужны. Она вообще была...
С другой стороны, ногти можно ведь и не обгрызать.
– Слышь, Лар, а чего он с бумагами этими возится... Они что, какое-то значение...
Тут явился Гобзиков.
С сундучком.
Сундучок был как сундучок. Длинный, по углам обитый жестью, с ручкой, обмотанной толстой алюминиевой проволокой. В моем представлении с такими сундучками ходили железнодорожники в советских черно-белых фильмах, джеки-поторошители в английских фильмах цветных, ну и еще безумные шляпники разные. Гобзиков долго возился со связкой мелких ключей, подбирал нужный. На пятнадцатом ключе сундучок сдался.
Ворох бумаг. Карты в основном. Разные. Но все нарисованные от руки. Лара оттеснила Гобзикова от сундучка. Достала одну карту. Принялась разглядывать. Гобзиков терпеливо стоял рядом. Лара достала вторую.
– Эта самая старая, – вставил Гобзиков. – Там какой-то Сталинодол и Красный Молот...
– Так раньше Аленкино и Ерофеево назывались, – пояснила Лара.
– А ты откуда знаешь? – спросил Гобзиков.
– Книжку одну прочитала... А дневники? Ну, записи какие-нибудь есть?
Гобзиков бережно достал из сундучка перетянутую бечевкой стопку бумаг открыточного формата.
– Но тут все зашифровано... – сказал он. – Я пробовал прочитать, но не понял ничего.
– Можно будет попробовать разобрать потом, – сказала Лара. – Я могла бы посидеть...
– Зачем? – поинтересовался я. – Зачем сидеть над этой макулатурой?
Но Лара меня снова не услышала.
– Правда? – тихо спросил Гобзиков. – Ты можешь? Ты в самом деле можешь?
– Ну, конечно. Я интересовалась криптографией когда-то...
– И я смогу понять?
Лара кивнула.
А я вот ничего понять не мог. Они о чем-то своем говорили, а я не мог понять. Не люблю не понимать.
– А ты... – Гобзиков принялся сворачивать в трубку одну из своих карт. – Ты там...
– Была.
Гобзиков вскочил.
– Так, значит, все это правда?!
И даже от волнения смял свою карту.
– Эй! – возмутился я. – Может, вы расскажете мне все-таки? Что за шхерничество?! Что за правда?
Гобзиков и Лара переглянулись.
Это меня даже уже разозлило вообще. Не люблю такие ситуации – двое, значит, переглядываются, а третий «здравствуй, дерево»! Тоже мне, старые знакомые! Один с фонарями, другая в очках!
– Расскажите и мне! – потребовал я. – А то что это такое?! Несправедливо!
Вдруг Лара сморщилась, заморгала и тяжело закашлялась, как шахтер на пенсии.
– Пыль... – прохрипела она. – Пыль... аллергия...
– Я сейчас! Сейчас воды принесу!
Гобзиков снова выскочил из сарая.
Лара немедленно прекратила кашлять. Она быстро сгребла все карты в одну кучу и скомкала, некоторые порвала даже. Разрезала бечевку на пачке бумаг, быстро их пролистала, тоже скомкала. Собрала все в железный таз. Поглядела на карту на стене. Сдернула. Перевернула.
Обратная сторона была пуста, ничего не нарисовано. Лара отбросила ее за верстак.
Я наблюдал за всем этим в совершеннейшем оцепенении. Ладно, ничего не понимал, но мне начинало казаться, что я оказался внутри какого-то маловразумительного спектакля.
– Что ты делаешь? – наконец спросил я.
Но она не ответила. Она откупорила бутылку и полила бумаги.
– Эй...
Лара бросила бутылку. Я смотрел, как медленно впитывается горючее, как чуть подрагивает воздух...
Ну а потом она чиркнула спичкой.
Бумага загорелась. Лара ворошила ее прутом, ворошила, создавала приток кислорода, горело хорошо. Черные клочки поднимались к потолку и носились по сараю. Я смотрел на все это и никак не мог понять, никак. Зачем было жечь?
Во крапива...
Вбежал Гобзиков со стаканом воды. Все понял и кинулся к своим бумагам, спасать их попытался, полез в таз. Только зря все, карты уже прогорели, прах остался, пепел.
Он, кажется, хотел чего-то сказать, но только стоял разинув рот. Как филин днем – фонари под глазами не рассосались еще как следует, были заметны. Гобзиков смотрел на нас этими своими фарами, и лицо у него дрожало.
Лара молча направилась к выходу.
Вот так. Фантасмагория.
Я остался с Гобзиковым.
– Это... – сказал я ему. – Ты осторожнее...
Потом тоже выбежал. Тупо все было.
Лара ждала меня возле мопеда.
– Зачем? – спросил я. – Это же память, наверное. От отца осталась...
– Так лучше будет, – сказала Лара.
– Кому лучше?
– Ему. Мне. Тебе. Всем будет лучше.
– Почему?
– Потомучто.
У меня были тупые предчувствия, мне казалось, что это не конец.
Предчувствия мои подтвердились. История получила продолжение. Скоро на экранах. Позвонил Гобзиков и сказал, что собирается повеситься.
Что за люди? Неужели нельзя повеситься в дневное время суток, когда приличные люди бодрствуют? Зачем все это делать ночью? Ночью так неудобно и на душе грустно.
А вообще... Никогда не присутствовал на самоубийствах, говорят, это поучительно.
Никогда не присутствовал, но рано или поздно случается все, все рано или поздно случается в первый раз.
Я спал себе, никого не трогал, вдруг звонок. Убить бы кого, а? Я дотянулся до трубки, засунул ее под подушку. Телефон не затыкался. Не затыкался и не затыкался, не затыкался и не затыкался. Взял трубу. Гобзиков. Гобзиков звонил. Пришлось ответить.
– Я вешаюсь, – сказал Гобзиков в трубку.
Оригинально.
Я сел, привалился к трубе.
– Егор, что с тобой?