Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не понимаю, как ты решился? Я сейчас тут сижу, в безопасности и тепле, и то боюсь об этом думать. Вот-вот близкая темень должна наступить, связь со взводами практически растеряна, управление большей частью солдат невозможно, противник давит… А ты… Вот если бы они у тебя побежали – что стал бы делать?
– Потому и не понимаешь, что в безопасности. Увидел бы, как пернатые в тот момент насели, как редки наши цепи, как окопы завалены трупами – и нашими, и пернатиками, – сам бы то же самое сделал.
– Но они же этого весь день добивались – чтобы вы вылезли из окопов и к ним спиной повернулись. Неужели не ударили?
– Как видишь, я тут перед тобой стою и вполне вживую разглагольствую, значит, не ударили.
– Почему? Должны были ударить. Обязаны были увидеть это – и ударить. Они же не мастера полевого огневого боя, они спецы по рукопашной, по бою на очень коротком расстоянии, холодным оружием – им такая возможность предоставилась… А они?.. Ты, наверное, что-то скрываешь, когда рассказываешь. Чего-то недоговариваешь?
– Я и сам понимал все трудности, когда о перегруппировке тогда думал… И боялся, что получится, как ты говоришь… Но не получилось. Почему-то у них не получилось, а значит, получилось у нас.
– Да, о том, что вышло бы, если бы они тогда ударили, лучше не думать.
– Может, у них тоже управление было нарушено? Офицеров мало, командование далеко… В общем, прозевали они удар. А когда минут через двадцать ударили, мы уже сидели чуть не плотнее, чем в начале боя.
– Да. – Достальский мечтательно посмотрел на небо. – Это и есть талант полководца, парень. Почувствовать момент, когда единственный раз можно сделать то, что спасет армию. Ни до этого момента нельзя и уже через четверть часа поздно – враг очухается и разнесет тебя на клочки… А так, если успел – ты на коне. Молодец – одно слово.
Как правило, после этих обсуждений возникала пауза. Дело было в том, что за победу на Бумажном, как говорили, Достальского представили к получению майора, и даже где-то уже лежал приготовленный приказ. Антон стал старшим лейтенантом, почти все летуны получили очередные звания, пехотинцам раздавали дополнительные отрезы ткани, часы, даже сотню медалей заказали отлить на заводе для наиболее отличившихся. А вот Ростику…
Через пару дней после того, как он вернулся в город, пришло извещение, что приказ о присуждении ему старшего лейтенанта отозван ввиду… Дальше следовала какая-то бюрократическая формула, которую не поняла даже теща Тамара – самый опытный в административных ухищрениях член семьи. А уже потом, когда стало известно, что награды для него не будет, появились другие признаки. Его не было в списке отличившихся, вывешенном на специальную доску перед входом в Белый дом, ему не выделили наградного оружия, его не вспоминали при составлении общего отчета, для которого Эдик Сурданян расспрашивал даже командиров отделений.
Его роль в битве за Бумажный замалчивалась столь явно, что это вызывало определенное понимание даже тех штатских, которые были далеки от обычаев и порядков армии. А что бы там ни говорили, почти все боловские мальчишки, прошедшие многие здешние войны, медленно, без училищ, но с поразительной надежностью обращались в подлинную армию, способную защитить и одолеть почти любого здешнего, полдневного врага.
Как правило, когда на эту тему сворачивали мысли Достальского, он спрашивал:
– И все-таки я не понимаю – почему?
– Давай об этом не будем, – предлагал Ростик.
– А почему не будем?
– Ну, им там, может быть, виднее.
– Виднее? Да они сиднем сидят в своих кабинетах! Что они могут из них видеть? Но, даже не вылезая из кабинета, понять-то, что ты выиграл битву, а не я – своим отходом, организацией обороны и волевым руководством, – понять такую элементарную вещь они должны. Обязаны, черт подери!
Ростик вынужден был отмахнуться.
– Давай не будем, а?
Достальский смотрел на Ростика удивленно и чуть внимательнее, чем обычно.
– Неужели не обидно?
Ростик, которому по странному стечению обстоятельств обидно не было, тем не менее, когда его вот так, в лоб, спрашивали, обычно понимал, что нечто в глубине души, конечно, царапает. Но это было еще не созревшее ощущение, и сейчас не время было его высказывать. И говорить о нем следовало потом.
Объяснить это Достальскому было сложно, да Ростик и не пытался. Он лишь смеялся и объяснял, что Ширы его считают героем, прикомандировали к нему лучшую бригаду – строят новый дом, чего же ему больше-то?
– Да, да, – рассеянно, даже расстроенно говорил Достальский. – Так обычно у нас и бывает, человека Ширы считают победителем, а собственное начальство…
– Ты лучше подумай, может, ты бы тоже давно майора получил, если бы они не хотели проблему с моим награждением обострять? Выходит, я тебе тоже мешаю.
– Ты им мешаешь, – признавал наконец Достальский. – Вот еще бы понять – где, в чем, каким образом?
– Придет пора, сочтемся этими глупыми наградами. Может, в следующей войне.
– Думаешь, будет? – спрашивал новоиспеченный майор Достальский.
– Конечно, – стараясь выглядеть беспечным, отвечал Ростик. – Хорошо бы знать – где и с кем?
Произнося эти слова, он и не подозревал, что практически уже знает, и где, и с кем. Вот только не отдает себе в том отчета. Впрочем, до момента, когда это знание должно было стать явным, оставались считаные дни.
Ростик проснулся от кошмара. Небо около него было близким, словно он летел в кабине гравилета, только не мог понять, с кем и куда. Стеклянный колпак защищал его от ветра, но он понимал, что по ту сторону очень хрупкого корпуса на машину давит и воздух, и… что-то еще. Он всмотрелся в это «что-то» и увидел огромные, черные как смоль, тяжелые, летящие с хищно опущенными головами треугольные машины.
И вроде бы они были уже не вполне машины, а являлись чем-то наполовину живым, что могло не только убивать и захватывать, но и презирать, и ненавидеть, и вызывать такую же ненависть. Это были машины, но это было и тавро рабства, знак неполноценности, чужое орудие полной остановки развития человечества, отказ для каждого из них от жизни по своей воле.
И, как это почти всегда бывает в Полдневье, черные треугольники несли гибель, разрушения, смерть… Смерть тяжелую, беспросветную, но при этом и почему-то не страшную, ну, в общем, не слишком страшную. Или, может, Ростик уже столько воевал, что разучился бояться смерти?
А бояться он научился чего-то другого – отступления, измены, неожиданного удара из-за угла, когда ничего нельзя сделать. И конечно, больше всего научился страшиться гибели родных и самых близких друзей, страшиться самого страха… Да, в этом треугольнике застыл тот страх, который знаком каждому солдату и который на самом деле куда пронзительнее и сильнее, чем у тех людей, которые не воевали, – ведь для того, чтобы научиться бояться по-настоящему, тоже нужна практика.