Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты, Авдюха, — продолжал Илья Ильич, вконец разогретый первачом и потому растерявший обычную молчаливость, — ты перед нами не таись, горя на сердце не держи. Мы-то с тобой уже побалакали малость, а женщины вот даже не знают, что ты в концлагере у немцев сидел… вот здесь у него, на руке, номер выжжен… — Он хотел показать пальцем, где именно, но Авдей, будто ужаленный раскаленным железом, отдернул руку. Потом правда, немного смутился своей резкости, нахмурился:
— Ладно, отец, чего об этом…
Смутился и Илья Ильич:
— Да нет, ты не подумай… раны твои бередить не собираюсь. Но… пойми правильно, Авдей, не мы — так кто и спросит тебя о твоих страданиях? Не нам, так кому и расскажешь еще?
Авдей усмехнулся:
— Немало было охотников послушать, как мы немцам в плен сдавались…
— Это кто же это? — не понял Илья Ильич.
— Кто?! — В голосе Авдея переломилось что-то, прорезалась ядовитость и обозленность. — А те, которые из концлагерей нас высвободили! Мы-то думали, вот она, свобода, а нас в фильтрационные лагеря, а потом… Так что времени рассказывать байки было достаточно…
После последних слов Авдея над столом зависла гробовая тишина.
— Что же это выходит?.. — усомнился Илья Ильич.
Авдей так взглянул на Сомова-старшего, будто кипятком его ошпарил:
— Много вы тут знаете!.. Мы что, в плен по собственной воле попали?! Или надо было сразу себе пулю в лоб пустить?.. А знать бы, конечно, что дальше выпадет, — может, оно и лучше было бы… — Авдей облизал пересохшие, растрескавшиеся губы; глаза у него горели огнем какой-то слепой ярости, устремленной бог его знает на кого и на что. — А у немцев с пленными разговор короткий — посадили в «телятники» и повезли… Только вот куда? В Германию? В концлагерь? Расстреливать? Подбилось нас трое ребят: Вася Сулимов, Вовка Климук да я. Чего от немцев ждать? Выломали в полу пару досок, и на подъеме, на повороте — сначала Вовка, потом я, третьим должен был Василий. Вовку припечатало сразу, я его позже в кусты оттащил, зарыл кое-как, закидал листьями (глубоко копать сил не было; откуда им быть?), а Василий — тот сгинул напрочь. То ли не успел прыгнуть, то ли его зацепило, а потом тащило за собой, било о шпалы — не знаю. Было трое, остался один, — что делать одному-то? Попер в лес, подальше с глаз долой, трое суток таскался, хорошо, ягоды были — начало осени, не дали подохнуть с голоду. Может, потаскайся еще — и подохнул бы, чувствовал это, раза четыре на немцев нарывался, одно спасение — наглые они, не разговаривают друг с другом, а будто лают, — а как же, господа завоеватели, далеко слышно их каркающие голоса… На четвертый день выбрался к какой-то деревушке, уж все равно было — так и так помирать придется, решил положиться на судьбу — поскребся в крайнюю избу… Открыла женщина и тут же дверь захлопнула. Пополз я в сторону, в кусты, тут, видно, и нашло на меня помутнение — сознание потерял, что ли. Позже Ирма рассказывала: смотрит она в окно…
— А кто это — Ирма? — шепотом спросила Варвара.
Авдей, прерванный на полуслове, взглянул на Варвару пустым, бессмысленным взглядом, будто не понимая, о чем его спрашивают; потом какое-то время молчал (а тишина в доме стояла такая, что тиканье часов-кукушки казалось громовым) — и молчал не то чтобы обидевшись: вот, мол, прервали меня, а словно восстанавливая в памяти какие-то только ему понятные детали, до которых никому и дела быть не может. И это было похоже на правду, потому что он продолжил рассказ, словно и не задавала никакого вопроса Варвара или, во всяком случае, Авдей не слышал его.
— Ирма рассказывала позже, смотрит она в окно, я лежу без памяти, кто, что, откуда, не знает, а страшно: в доме двое малых ребятишек, Эльза да годовалый Янис, — что делать? Приоткрыла дверь, подошла тихонько ко мне, перевернула кое-как на спину, приложила ухо к груди: живой? Слышит — дышу, и так меня, и этак — то за ноги, то под руки, а я хоть и высохший, но мужик, тяжелый, намучилась, пока в дом заволокла. Одно спасение, говорила позже, вечер был, темнота навалилась, в латышских деревнях по осени рано темнеет, так что даже из соседей не видел никто. Ночью у меня начался жар, толком не помню ничего, Ирма говорила — чуть ли не ведро выхлебал…
Тут Авдей несколько задумался, на лице его появилась то ли слабая радостная улыбка, то ли нежная какая-то печаль коснулась его губ, — во всяком случае они как-то неопределенно дрогнули и как бы застыли в этом неопределенном положении. Никто больше не решался о чем-либо спрашивать Авдея, и он вскоре опять продолжил рассказ:
— Утром открыл глаза — надо мной склонилось женское лицо. Черные волосы, черные глаза, но смотрят недобро, даже показалось — с ненавистью. Я хотел сказать: «Я уйду, вы не беспокойтесь», — а сказать ничего не смог, только губами пошевелил. «Ожил», — сказала она, и тоже недобрым таким, резким голосом. Сколько я ей потом хлопот принес… но не сдала меня немцам, выходила, три месяца у себя прятала… Деревушка была маленькая — восемнадцать дворов, и только в семи из них жили люди — старухи, женщины и дети. Мужиков ни одного не было — кто на войне, кто убит, кто в плену; раза три в неделю наведывались к ним латыши-полицаи — из соседней, дворов на пятьдесят, деревни, которая находилась в восьми километрах, — приходили больше для острастки, чем по надобности. Хотя, конечно, была у них и своя корысть: последнюю еду у женщин отбирали…
И снова Авдей прервал рассказ, задумался, ушел мыслями в давнее время да так, кажется, и не захотел возвращаться оттуда, сказал отрывисто:
— Ладно, хватит об этом. Что вспоминать…
И он на самом деле больше не возвращался к рассказу о латышской деревне, об Ирме и ее детях, хотя в течение долгой этой ночи не раз и не два пришлось еще вспоминать прошлое — разговор так или иначе поворачивался в сторону Авдеевой судьбы, —