Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, в «Житии Кирилла» есть описание неких «безводных мест», достигнув которых, братья и их спутники «жажду не можаху терпети» и долго помучились в поисках питьевой воды. Напоследок Философ, помолясь, испил из источника, которым вначале побрезговали, и вода вдруг оказалась не горькой, как желчь, а студёной и сладостной на вкус. Похоже, такое испытание могло их подкараулить в летнюю жару именно на южном степном и полупустынном пути.
Не являлись ли тогда изнурённым ромеям манящие видения подземных константинопольских цистерн с их нерушимой прохладой, что исходила от чёрных толщ воды? Царственные, подобные дворцам вместилища влаги, ряды высоких и мощных, как в храме, мраморных колонн, далёкие сводчатые потолки, едва проступающие при свете факелов… Но стоило приоткрыть глаза, и снова в чаду марева скалилось солончаками закольцованное пространство пути, будто обречённого на вечные повторения…
Это и есть Шёлковый?.. Впрочем, как бы ласково ни звался, а это он и есть. Тот самый, что и заблудиться позволит, и пропасть разрешит.
Вот уж где задумаешься: а есть ли на земле награды, ради которых стоило бы так напрягать жилы людей и вьючных тварей, заставляя их одолевать пышущие чадом пески? Ладно бы, везли воду жаждущим, хлеб голодным, одежду коченеющим от стужи. Нет, вместо самого необходимого тащат и тащат по лику земли самое избыточное, самое излишнее и чрезмерное, годное лишь для прихоти, для баловства, для потакания нелепым капризам и сумасбродствам, для ублажения уже не человеческой, а сатанинской распущенности. Не старый ли Екклесиаст, схватив однажды такую вот тщету-суету за хвост и не сумев её укротить, опасливо и брезгливо выронил из рук. И вот она ползёт-ползёт, изворачивается, вспухает, бесхвостая, безумная, бесконечная…
Змеится, зыбится Шёлковый, переливается в обманных дымках тонкая ласковая пряжа. Даже пыль из-под копыт и колёс, накрывая цветы серой кисеёй, отдаёт каким-то сложным горчично-пряным, перечно-шафранным, тминно-коричным щекочущим глотку настоем. Бельмастыми озерцами посверкивает вдоль пути горький солевой выпот.
…Не тут ли где-то и возникло перед ними из марева, прикинувшегося каспийским разливом, встречное шествие? Для каравана слишком малое. Для разбойной ватаги очень уж ленивое.
Но оказалось, это не кого-то ещё, а их самих поджидают, радуясь, потому что затомились уже высматривать гостей желанных. Теперь не скучно будет в приятной беседе скоротать остаток пути. Предводитель встречного отряда без устали отвешивал и отвешивал странникам маслянисто-медовые хвалы.
Только ненадолго хватило ему этих сластей. Похоже, очень уж хотел показать, что он и сам, не дожидаясь словесного пиршества, заготовленного в столице, прямо здесь способен одолеть в споре любого заезжего умника. И точно: начав с восхищений, вдруг взял и кольнул насмешкой:
— Всем хорошо ваше царство… А один обычай у вас худой: зачем из разных стран, из разных родов ставите себе царей? Наши же цари — все из одного рода.
Так ли уж все из одного? Чтобы хазарин не очень бахвалился царями своими, Философ ему будто ненароком напомнил:
— Но ведь Бог вместо царя Саула, ничего угодного от него не дождавшись, избрал Давида-царя и род его избрал.
Видя, что молодой ромей тотчас на укор отвечает укором и к тому же знает до подробностей давнюю иудейскую историю, хазарин кольнул с другой стороны.
— Вы держитесь за книги. Из них все свои притчи берёте. Мы же не так. Мы, вобрав всю мудрость в грудь, износим её из себя, а не гордимся, как вы, тем, что в книгах написано.
На что Философ ответил хоть и притчей, но вовсе не книжного происхождения:
— Если встретишь человека нагого и скажет тебе, что много риз имеет и золота, поверишь ли ему, видя, что он гол?
— Нет. Кто ж поверит?
— Вот и тебе говорю: раз уж поглотил ты всякую мудрость, то скажи нам, сколько людских поколений было на свете до Моисея и сколько лет каждый их род правил?
Смолчал хазарский первоборец. Ничего подходящего случаю не выдохнулось из его груди.
Так, перебрасываясь лёгкими колкостями, примеряясь взаимно — ромей к восточной горячности, хазарин к византийской холодности, — доставились в саму столицу.
Впрочем, агиографы вниманием и её, столицу, тоже не удосуживают. Рассказ сразу устремляется к предварительной «беседе». Судя по всему, она состоялась в тот же день, без проволочек. Перед первым же застольем у кагана его придворные пощупали Философа вопросом, по сути рассчитанным на то, чтобы сразу же покрепче осадить этих вымотанных дорогой и, похоже, не облечённых никакими высокими званиями пришельцев. Мог бы император и кого повиднее прислать: митрополита или хотя бы епископа. Или стратига. А этот — уж не самозванец ли?
Но по внешности вопрос был вполне учтив:
— Какова будет твоя честь, чтобы по чину тебя посадить за стол?
Константин нисколько не смутился.
— Деда я имел великого и славного, — начал он неспешно отвечать. — Стоял он близ самого царя, но данную ему славу по своей же воле отверг и был изгнан. В чужую землю дойдя, обнищал, и тут меня породил. Я же древней дедовой чести ищу и другой не сумел принять… Потому что Адамов я внук.
Дослушав притчу до последних слов, столь приятных восточному слуху и вдруг поднявших всё сложное родословие византийца до такой головокружительной высоты, его одарили великодушной похвалой:
— Достойно и правильно ты, гость, отвечаешь нам.
«Отселе же, — читаем в житии, — пане начаша над ним несть имети».
Немногое от многого
Ни одна из полемик Философа не описана в «Житии Кирилла» так подробно, как диспут в Хазарии. Своими размерами рассказ об этом событии производит впечатление, будто в книгу вшита ещё одна самостоятельная книга. Если оглянемся на остальные «беседы» Константина, представленные в житии, — константинопольскую (в защиту иконописания), сарацинскую (против багдадских учёных мужей) и венецианскую (спор с «триязычниками», о котором разговор ещё впереди), — то и по общему своему текстовому объёму три названные уступят описанию хазарской полемики[7]. Такая асимметрия слишком очевидна, чтобы считать её нечаянным композиционным просчётом.
Конечно, круг религиозных разногласий, обсуждённых у хазарского кагана, оказался, как дальше увидим, настолько обширным, что и место для рассказа о происшедшем понадобилось исключительное. С другой стороны, не могли же авторы жития не осознавать, что поездка Константина в Хазарию, его достойное участие в труднейшем религиозном диспуте — всё-таки не самое главное из деяний его жизни. Да, он и на этот раз с честью исполнил поручение василевса (и нового патриарха). Да, он опять подтвердил недюжинность своего богословского дара. Но ведь житие посвящено просветителю славян, одному из создателей новой и великой в будущем письменности, а не только искусному византийскому полемисту IX века.