Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кожа его была ослепительно белой, почти светящейся. Резкие, словно вырезанные ножницами линии тела, — ничего, в меньшей мере похожего на Тито, она и представить себе не могла.
В почти болезненном приливе удовольствия Марго смотрела, как он идет по берегу к росшей за скалами высокой траве, как попирает ее босыми ступнями. Потом услышала, как захлопал на ветру сдираемый с рояля пластиковый чехол, как пальцы Руди быстро пробежались по клавишам. Она залезла в постель, накрылась и притворилась спящей, когда он вошел с горячим чаем на подносе и сказал, чтобы разбудить ее: «Ты заспалась. Марго, вставай, пора репетировать». А после ухода Руди улыбнулась — не так, как на сцене, в улыбке ее не было ничего царственного, сдержанного — и снова взглянула на море, думая, что даже если у тебя ничего нет, ты всегда обладаешь воспоминаниями.
* * *
«Космополитен»: «Самый красивый мужчина мира». Следует помнить, что лицо будет меняться, что тело уязвимо. И что с того? Наслаждайся мгновением. Самый красивый мужчина мира! Семидесятилетиям я буду сидеть у огня, разглядывать фотографии и плакать, ха!
Кто-то прилепил к зеркалу гримерной обложку программки с пририсованными к моей физиономии сатанинскими рожками. Все бы ничего, но эта сволочь испортила мой карандаш для век, — наверное, та толстая сука уборщица, что ушла вчера зареванной.
Мои поклонницы спят на холодной Флорал-стрит. Гиллиан наполнила несколько термосов горячим супом и уговорила меня составить ей компанию, вынести их из театра — это-де понравится публике.
Когда мы вышли, наступила тишина, а потом кто-то тоненько взвизгнул и все словно с цепи сорвались. Подбежали, протягивая мне, чтобы я подписал, все что угодно — зонты, сумочки, носки, трусики. Гиллиан, разумеется, позаботилась о присутствии фотографов. Когда я уходил, одна девица попыталась вцепиться в мои причиндалы. (Может, мне теперь на хер вязаный носок надевать — для защиты!)
Как балетмейстер он крадет буквально у всех, от греков до Фокина, Шекспира и так далее. Говорит: «В конце концов кто только не прикасается к кисти художника». Марго принимает его предложения и волшебно переиначивает их, хотя поначалу мне кажется, что я таскаю по сцене труп.
Она каждый час звонит Тито. Он лишил ее свободы. (Теперь он никого больше ебать не может, вот и ебет душу Марго, ее жизнь.)
Сердце рвется в Париж. Он словно медом намазан. (Сказать Клодет, пусть обставит новую квартиру, найдет кровать с пологом.)
Пришло письмо, запечатанное красным воском. Поколебался немного, вдруг это уловка Советов. (От них всего можно ждать — пропитанного кислотой конверта и так далее.) Но печать была королевской, а короткое письмо написано от руки и очень аккуратно сложено. Я сказал моей экономке: «Вот черт, опять Ее Величество написала».
Новый телохранитель (на неполный рабочий день) состоял когда-то в охране Черчилля. Говорит, что видел в Ялте Сталина. Попытался уверить меня, что Сталин был очень воспитанным человеком. (У меня в памяти словно поезд свистнул: госпиталь, я подглядываю из-за деревьев, как старухи моют солдат, — сколько столетий назад это было?)
Нашел на одном из расставленных вдоль Сены лотков со старыми книгами текст Деррида. И там же — монографию о Марте Грэм[24]. И то и другое побывало в воде, страницы обоих книжиц слиплись. Рассказал о них Теннесси Уильямсу (напившемуся на приеме у Дежё). он заявил, что это очевидная метафора, хоть и не объяснил почему, не мог, наверное. Изумился, услышав, что я читал его по-русски. Положил голову мне на плечо и пролепетал: «О, какое милое дитя».
Он стал мне надоедать, да еще и пиджак мой коктейлем облил, и я велел ему поцеловать меня в жопу. Он ухмыльнулся и ответил, что был бы счастлив.
Клэр принесла запись, на коробке которой корявым почерком выведено: «Rostropovich». Второй скрипичный концерт[25]— его вторая часть довела меня до слез. Когда-то в Ленинграде я от большого ума сказал Юлии, что, если бы увидел Шостаковича сидящим под дождем, прошел бы мимо.
Унюхал доносившийся из кухни Лакотта[26]запах разложенной по тарелке редиски и сразу перенесся в прошлое. Поспешно ушел — к большому неудовольствию Лакотта. Он погрозил мне от двери пальцем. Проснулся, оттого что приснилась мама с накрытым белой тканью лицом.
Возможно, Марго права, когда говорит, что я танцую так много — «слишком много», — чтобы не думать о доме.
Так трудно рассказывать о маме. Когда я правильно излагаю факты, получается неправильное настроение, а при правильном настроении от фактов остаются рожки да ножки. «Она работала на оружейном заводе. Она торговала матрешками. Однажды за ней погнался волк». Иногда я забываю к середине интервью, что наговорил о ней в начале, и еще сильнее запутываюсь в выдумках. Невесть почему заявил австрийскому журналисту, что она работала швеей в Уфимском оперном театре.
Время, когда я плохо к себе отношусь, неизбежнейшим образом совпадает с тем, когда я плохо танцую. В самые мрачные минуты я думаю, что лучшие мои выступления состоялись в Кировском. (Фантомное ощущение бедер Сизовой в ладонях.)
Эрик столкнулся где-то со знакомым Рихтера, и тот рассказал, что, когда Прокофьев умер, в Москве не осталось в продаже цветов. Все были раскуплены для похорон Сталина. Рихтер сыграл на похоронах, а потом прошел через всю Москву, чтобы положить единственную сосновую ветку на могилу Прокофьева. (Прекрасно, но правда ли?)
Мистер Нуриев, ваши движения словно бросают вызов представлениям о возможном.
Невозможного не существует.
К примеру, исполняя фуэте, вы следите за вашим телом?
Нет.
Почему?
Потому что слишком занят танцем.
Желание сделать журналистам приятное почти так же сильно во мне, как желание пособачиться с ними. И после интервью мое сердце переполняется желанием принести извинения.
Подлинный ум должен обладать способностью принимать и критику, и хвалу, но он же написал в «Сетеди ревю», что в арабеске я слишком высоко держу руки, что мои движения выглядят раздутыми и неуправляемыми. Если я когда-нибудь снова повстречаю его, ему придется слишком высоко держать свои яйца — в глотке, — и посмотрим, кто из нас покажется раздутым и неуправляемым.
Что касается Жака, это типичная для «Юманите» жопа с глазами, очередной социалистический байстрюк, не способный дня прожить без кровной мести. Говорит, что я слишком буквален. А чего он хочет — чтобы мои ноги выписывали символы, а хер сыпал метафорами? Я посоветовал бы ему сделать для его партии что-нибудь полезное — повеситься, к примеру, — но, боюсь, груз его жирной задницы переломит потолочное стропило и он полетит на пол.