Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хочешь танцевать еще? Я люблю Каввадиаса, он ходил в море, знаешь? Прекрасная поэзия. Но тело говорит лучше. Я пытаюсь высказать все в танго.
— А я попытаюсь услышать, — и действительно, кружась с ним, я слышу вдали гул лодок, чувствую острый запах Эгейского моря, разбираю хриплый голос матроса, читающего стихи Каввадиаса с характерными греческими шипящими. Параллельно я слышу звуки песни Así se baila el tango («Так танцуют танго»), чувствую сладкий пот Апостолоса и ощущаю мягкую ткань его брюк своими голыми ногами. Прекрасный танец, после которого последовал укол печали.
Уходя вместе с Мерседес и Марио, я не имею возможности попрощаться с партнером — он наслаждается в объятиях местной немолодой дамы. Достаточно одного взгляда, чтобы убедиться в правоте Родольфо Динцеля: лицо грека выражает то, чего я не замечаю на лицах танцоров нуэво со всеми их диссоциациями, — влюбленность.
Пусть даже Апостолос влюблен в сами объятия или собственные чувства. Неважно. А может, фрейдисты не ошибались и танго представляет собой одно большое упражнение в эмоциональном переносе под красивый аккомпанемент. Обольщение. Помолвка. Разрыв. Страдания. Желание.
Ну да ладно. Главное то, что танго-лихорадка — разновидность лихорадки любовной. Это единственное имеет значение.
И тут я понимаю, что завидую Апостолосу, Дане, Джульетте, молдаванке-американке, канадке-аргентинке и другим, кто отринул прошлую жизнь ради танцевального объятия. Им есть что терять, но есть и что приобретать.
Мне так и не хватило духу бросить все во имя танца. И если раньше я бы отдала все ради любви, то теперь и в ней сомневалась. Единственное, что знаю: у меня есть сатиновый мешочек с новыми туфлями, обратный билет в Шотландию и неизвестное будущее.
Звучит «Печаль моря», напоминая о Марселе и Хамади, с момента встречи с которыми прошло четыре года. За пультом лыбится мясистое лицо диджея Горацио Годоя. Он улыбается жизни, мерцанию огней, кружению пар по танцполу. Я схожу с ума от ощущения собственной «непринадлежности» ко всему происходящему.
Вернувшись в отель, застаю в кухне на лавке спящую Зорайду. Она даже не сняла босоножки для танго.
На следующее утро соратники пьют чай на кухне.
— Мне приснился сон, — говорит Дана в перерыве между приступами кашля. — Я танцую и пытаюсь сделать шаг, но не могу. Не получается. Говорю себе: «Дана, прекрати, ты устала». Но не слушаюсь и продолжаю попытки, мне плохо, стыдно, хочется лечь. Меня это просто убивает, но не могу остановиться.
Турецкая пара, Зорайда, Вим вежливо улыбаются в ответ. В своих тусклых комнатах, забитых сырой обувью, им всем виделся подобный лихорадочный сон.
А мне? А я здесь просто гость. Могу танцевать танго. А могу и не танцевать.
Ту же самую фразу произношу Карлосу Ривароле в свой последний день, разделываясь со стейком размером с наш стол, в то время как он поглощает чечевичную похлебку.
— Карлос, ты стал вегетарианцем, не просто буддистом?
— Взгляни внимательнее, Капкита. Мы же в Аргентине, — в супе плавают огромные куски мяса.
На нас смотрят портреты Пьяццоллы и Пульезе. Тяжелый золотой бюст композитора Анибаля Тройло сверкает в углу. Время течет для всех, кроме Карлоса, с годами он лишь молодеет. Правда, небритая борода на его скульптурных скулах поседела, но ему очень идет.
— Ну, — он изучает мое лицо. — Выглядишь ты счастливой.
— Так и есть, — улыбка со стейком во рту.
— Значит, ты нашла то, что искала в танго.
— Да, любовь, — внезапно глаза наполняются слезами, я отодвигаю тарелку. — Прости.
— Все хорошо, Капкита, — он протягивает салфетку с надписью EL OPERA, и я вытираю нос. — Любовь никогда не покидает нас, но начинаться все должно с любви к себе. По-другому никак, все остальное исчезает, как песок сквозь пальцы.
— Да, — из глаз течет катастрофически. — Кроме танго.
— Кроме танго, — он сжимает мою руку. — Пойдем, посидим на солнышке.
Мы расположились на Плаза де Майо, сегодня четверг — день сбора матерей без вести пропавших: вот уже тридцать лет, с тех пор как их сыновья и дочери пропали, они приходят сюда с покрытыми белыми платками головами.
— Мы будем зачитывать имена наших пропавших любимых, — произнесла в микрофон сморщившаяся от возраста и горя женщина. — Не всех, их слишком много, тридцать тысяч. Каждую неделю мы можем называть только несколько сотен имен.
И она начинает. Сегодня буква «Л».
— Лескано, Лукреция Бериа.
— Здесь! — отзывается другая аргентинка.
— Лескано, Мануэль Роберто.
— Здесь!
Впереди нас в сюрреалистичном розовом мерцании возвышается здание Каса-Росада[10], где решались судьбы людей. На площади малыши кормят голубей. Полуденное небо покрыто тучами.
— Лескано, Луис Алехандро.
— Здесь!
— Лескано, Адриана Мальвиа.
— Здесь!
Я закрываю уши руками:
— Карлос. Целая семья. Все.
За очками трудно разглядеть глаза Карлоса, но внезапно он кажется резко постаревшим.
— Мне было немного лет, когда все это происходило[11], — произнес он тихо. — Но стыдно, что я тогда ничего не сделал. Ходили самые разные слухи. Ездили какие-то странные автомобили. Исчезали знакомые тебе люди, а ты боялся задавать вопросы, потому что те, кто осмеливался, тоже пропадали, к примеру, некоторые из матерей. Как теперь стало известно, во время пыток ублюдки включали танго, чтобы заглушить крики боли.
— Лескано, Розерия.
— Здесь!
— Сволочи, убили всю семью! — прошептала я.
— Сейчас они были бы моего возраста, а их дети — твоего. Потерянное поколение. Некоторых, чьих родителей убили, младенцами усыновляли генералы. Да, Капкита, такова часть истории Аргентины.
Имена продолжают зачитывать, мы сидим до конца, потом расстаемся, крепко обнявшись. Карлос машет рукой с противоположной стороны площади с печальной улыбкой. Как же ненавижу расставаться! Каждое «до свидания» может обернуться прощанием навсегда. А женщин в белых платках лишили даже такой привилегии, оставив наедине с бесконечным горем.
На обратном пути, на Плаза Доррего я натыкаюсь на спящего на тротуаре рядом со своим товаром индейского продавца украшений. Он просыпается:
— А, Кап-ка, — тревожная улыбка. — Я надеялся, что ты придешь.