Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Навет, и злонамереннейший. Не вмешан воевода. А что до казаков, то ко мне намедни прибыл дворянин Бердыш. Самолично виделся с Мещеряком. Тот на Яике и не был тогда. Мало, Матюша обещался повиниться перед государем и отстать от воровства.
— Ага, сам признаёшь — ну, про сношения государских людей с ворами. Бердыша пресловутого ещё в прошлый раз мои люди уличили: то он по осени был при избиении казаками акбердиевых людей… Ну-ну, дальше… Сегодня у меня сказок много. Молчишь? Тогда я буду. Значит, пойман один казак. И сам сознался, что атаманы Мещеряк и Барабоша заложили на Самаре городок… То есть на Илеке, — скривился хан, услыхав подсказ Телесуфы, — там и скопилось станичников числом до семисот. И это да — не Матюша громил Найманов улус. То его подельщик Барабоша. Мне-то вот только не легче. Филин ли, сова ли? Я твёрдо, неколебимо убеждён: всё то с руки Лобана делается, а значит, и по соизволению царя Фёдора. Однако ведь отец его, на которого ты ссылаешься, так не делал. Нет! А сын меня досадным словом клеймит: друг-де я Кучуму. Негоже друга так клясть! Шибко меня тем самым ваш царь обидел. Забыть трудно будет. Какой друг вообще от того уйдёт, чтоб с ним что-то не случилось, чтоб так было, что и пенять на него вовсе не пришлось? Нет таких. Так при огрехе и попустить не грех. Даже коль винен в чём. Меж друзьями — так! А тут меня, непорочного, оскорбляют — досады приписывают всякие.
— Да все ль твои мирзы право творят? — спросил, волнуясь, Хлопов. — Тот же Сеид-мирза с зимы держит гонца государева Розигильдея Любоченинова…
— Повторяю, — привстал князь, — не бывает друзей без пени… Да и то, разве это зло против мною претерпеваемого — от казаков? Но довольно. Слушай моё решение: орду скликаю сильную и иду сам разбираться с ворами яицкими. Тем паче и от царя вашего разрешение сообразное было. Отмщу поганым за поругание сестры, за Бабухозину смерть, за Куюлих-Батыра, за Наймана, за тыщу достойнейших. — Урус закашлялся и сел.
Хлопов закоченел в раздумье, набрал воздуха…
— Не одумаешься, кхе-кхе, князь? — от испуга аж осип, спохватился: послу ли страх казать. — До войны ль ныне?
— Всякому долготерпению конец есть, — умиротворённо муркнул Урус, — а гнёздам грачиным в уделах моих не бывать. Изведу Яицкий городок… а там и… — Урус умолк, глянул пронзительно на посла, твёрдо прибавил: — И тебя с собой возьму. Увидишь, то бишь увидим, не пожалеешь ли татей, когда их на кол посажаю? Иди. Слушать ничего не желаю.
Понурясь, Иван пошёл на выход. Уже в спину:
— А городам новым не быть! — плюнул бий. — Попомни моё слово! — полог запахнулся.
* * *
…У Степана заворочался чуб:
— И взбрело ж верблюду плеваться. — И ясно дело, приложил князя, чем покрепче. — И ведь не раньше, не позже, а к празднику! Ещё б немного, и, глядишь, казакам бы грамота царская вышла, успокоила бы их. А теперь поди сдержи в узде! Да ни в жизнь. И коша ему не видать взятого. Пока живы, не сдадут!
— Хуже, что Урус твёрд и напирает, мол, казаки всё творят, как и допреж — через связь с государевыми людьми. И на тебе уж не подозрение, а двойная вина, скреплённая донесеньями. Чую, и тебе придётся с ногайским войском идти.
— Ещё не хватало. Мне в кош?
— Да избави бог. Станичники тебя увидят в Урусовой свите, насмехаться точно пойдут: наприклад, с кем, мол, только царёв ближний гонец не якшается. Вот, де, подкузьмил так подкузьмил. Обещался чуть не жалованную грамоту привезти, а вместо того — тьму ворогов зловонных. Тут и ногаи потешатся: ворон ворона признал. В итоге, что казаки, что ногаи поймут тебя превратно: каждый — на свой лад. Но против добра дела!
— Бежать как будто несподручно тож, — раздумывал Степан.
— И думать брось, — замахал руками посол. — Это ж не жмурки. Прошлыми набегами и то каку тень навёл на всё моё дело: едва не посол, а угоняет коней.
— Обо мне они в полной смутности.
— В том и беда. Могут сказать так: погляньте, чьими услугами русский посол пользуется — явного убийцы, конокрада и пособника станичного. Чуешь?
— Язви их… Нет, хоть режь: к казакам не поеду, — отрубил Степан.
— Отдадимся воле божьей. Путь ведь на Яик, чай, не близкий. Авось переменится что?
— Вообще, на мой взгляд, весь поход сей — проба. Если повезёт Урусу, охамеет. Возомнит о себе. А тогда, глядишь, на царские городки полезет.
…На этом походе, считай, завязана вся дальняя доля Уруса, так разглагольствовал посол. Война, пускай и махонькая, негромкая: ни жару, ни пару — но победоносная до смерти нужна ему, совсем уже нелюбимому в народе. Он вышел из доверия и мало-мальского почёта, он просто всем остохренел со своими жадными ближними, что изворовались, изолгались, живя грабежами и набегами, угонами табунов, а при удаче — людей. Эта война бию, как соломинка тонущему. Бойня позволит на байках о внешней угрозе сплотить ногаев, даже его ненавидящих, подверстать под свои знамёна тех, кто его уже просто не терпит в мирное время, но ради единства орды, ради победы и добычи пойдёт в поход. При опасности, исходящей от казаков и русских, «старшего брата» поддержит большинство мирз. Урусу же любая победа придаст новые силы и верных людей, хотя бы на время, а ещё заткнёт рты противникам и злопыхателям, упрочив сан верховного правителя, чингисида. Эта война нужна ему как предлог. Он будет рад, удовлетворён и сыт даже успехом самым малым, но явным. Лучше, конечно, большим, но ни в коем случае не ничтожным, когда количество жертв перевесит поживу и последствия.
— Неуспех и, тем паче, разгром послужат его дальнейшему падению и скорейшему развоплощению как правителя. Поэтому, ставя на войну, он ставит на кон и свою судьбу, своё имя, свою будущность… — знай себе гвоздил посол.
— Однако-ся спи-ка, — посоветовал Степан.
Сам, вопреки пожеланию, уснуть не мог. Лихорадочно вертясь вокруг кипы вопросов, думушки непременно перемётывались к образу любимой Надюши. Ему хотелось рвать грудь, грызть кулаки, бить всё без разбору — от бессилия. Опять, опять, в который уж раз ему грозит неизвестность и, может статься, жестокая, нелепая, безвестная гибель. За что, почему, во имя чего? Какая, к чертям, гибель, когда месяца не прошло с той чудной поры, когда ты утопал в волнах безмятежного и счастливого уединения с любимой?! Что, разве нет у тебя права даже на капельку счастья? Неужто проклят, обречён на скитания, на пожизненное неустройство? Но по чьему такому благоволению? Какой дьявольский владыка швырнул тебя в эту толчею козней, кутерьму передряг, безжалостную коловерть смерти?! Кто право имел — верховное ли, человеческое ли?
Он, разумеется, понимал, что сетовать втихомолку — пустое. Глупо и бесполезно. То сама жизнь, закон выживания. Выживания не животного, а коберского — хитрыми людьми придуманного, подстроенного. И всё-таки как раз этого маленького права, права бессильно, безмолвно возмущаться, не может отнять никто! Только это право и оставалось у него, у тысяч и тысяч малых мира сего, подмятых неостановимой колесницей зла, коберских козней и жизненного несовершенства. Только смерть в силах отнять право противостоять этому катку, хотя бы и в душе. Право возмущаться про себя несправедливостью чудовищных законов, ставящих наперёд не личное счастье маленького одиночки (а что на свете лучше, справедливее этого?). Право восстать на непонятные уму, несущие горести и беды придворные мошенства знати — вселенской знати коберов, их бездумных прихвостней и прислужников: князей и бояр, ханов и мирз, королей и падишахов, султанов и эмиров. Тех, для кого участь маленьких владельцев бессмертных душ ничуть не занятней и не дороже ослиной…