Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Where is my lord? Where is my Romeo?
«Где мой супруг? где мой Ромео?» — воскликнула Коринна, и лорд Нельвиль ответил ей стоном. Он долго не мог прийти в себя, пока мистер Эджермон не вывел его из зала.
Когда кончился спектакль, Коринне стало дурно от волнения и усталости. Освальд первым вошел в ее артистическую уборную; она была одна и, еще в костюме Джульетты, лежала, подобно ей, в полуобмороке на руках у своих прислужниц. У Освальда помутилось в голове: он уже не был в состоянии отличить правду от иллюзии и бросился к ногам Коринны со словами Ромео, которые произнес на английском языке:
Eyes, look your last! Arms, take your last embrace!
Ну, взгляните
В последний раз, глаза мои!
Вы, руки,
В последний раз объятия раскройте!
— Великий боже! что вы говорите! — воскликнула Коринна, сама не своя. — Вы хотите покинуть меня? вы этого хотите?
— Нет, нет, — перебил ее Освальд, — нет, я клянусь вам…
Тут в дверь Коринны ворвалась толпа друзей и почитателей, желавших видеть ее; она глядела на Освальда, ожидая, что он скажет дальше; но в течение всего вечера они так и не смогли поговорить, ибо их не оставляли ни на минуту наедине.
Ни одна трагедия не произвела в Италии подобного впечатления. Римляне были в восторге от перевода, от самой пьесы и от актрисы. Они утверждали, что эта трагедия проникнута истинным духом Италии, что, правдиво рисуя нравы итальянцев, она зажигает их сердца, пленяет их воображение и своим стилем — то патетическим, то лирическим, но всегда вдохновенным и естественным — заставляет ценить их прекрасный язык. Коринна выслушивала все похвалы со свойственной ей скромностью и приветливостью. Но в мыслях она все время обращалась к словам «я клянусь…», которые были прерваны толпой, — к словам, заключавшим, быть может, тайну ее судьбы.
В ту ночь Освальд не мог сомкнуть глаз. Никогда он еще не был так близок к тому, чтобы пожертвовать всем для Коринны. Он даже не хотел спрашивать о ее тайне — по крайней мере до тех пор, пока не даст торжественный обет посвятить ей всю свою жизнь. Казалось, сомнения на несколько часов покинули его; он испытывал удовольствие, мысленно сочиняя письмо, которое он на следующий день напишет ей и которое решит его судьбу. Но эта уверенность в счастье, этот покой, который приносит окончательное решение, длились недолго. Скоро его мысли вновь обратились к прошлому: он вспомнил, что уже некогда любил; правда, не так, как он любит сейчас Коринну, да и предмет его первой страсти не мог с нею сравниться — но все же то чувство повлекло его к опрометчивым поступкам, истерзавшим сердце его отца.
— Ах, кто знает, — вздохнул он, — кто знает, не страшится ли он и теперь, что сын его сможет забыть свое отечество и свой долг перед ним?
— О ты, — произнес он, глядя на портрет отца, — ты, лучший друг, которого я имел на земле, я не могу больше слышать твой голос; но научи меня своим безмолвным взглядом, и сейчас еще властвующим над моей душой, научи, что должен делать твой сын, чтобы хоть чем-нибудь утешить тебя на небесах. Но все-таки не забывай о той тоске по счастью, которая снедает нас, смертных; будь таким же снисходительным в твоей небесной обители, каким ты был на земле. Я стану лучше, если буду хоть на краткое время счастлив, если разделю свою жизнь с этим ангельским созданием и мне выпадет честь защищать и охранять эту женщину.
«Охранять? — спросил он вдруг себя. — А от чего? от жизни, которая ей приятна, от жизни, полной успехов, поклонения, независимости!» Эта мысль, пришедшая ему в голову, испугала его так, словно ему внушил ее отец.
Кто из нас, охваченный бурными чувствами, не бывал тайно смущен каким-то суеверным страхом, который заставляет принимать наши мысли за предзнаменование, наши страдания — за предостережение Небес? Ах, какая борьба происходит в благородных душах между страстью и велением долга!
Освальд в ужасном смятении ходил взад и вперед по комнате, порою останавливаясь, чтобы взглянуть на луну, которая так прекрасна и так кротко сияет в Италии. Мы учимся повиноваться року, взирая на природу, но она не может разрешить наших сомнений.
Забрезжил уже день, а он все еще пребывал в таком душевном состоянии; и когда граф д’Эрфейль и мистер Эджермон зашли к нему, они с беспокойством спросили о его здоровье — настолько ночные тревоги изменили его черты. Граф д’Эрфейль первый нарушил воцарившееся между ними молчание.
— Надо сознаться, — сказал он, — что вчерашний спектакль был очарователен. Коринна поистине обворожительна. Хоть я не понял и половины ее слов, я их все угадал по ее интонациям и лицу. Как жаль, что столь ярким талантом наделена богатая женщина! будь она бедна, то при ее свободе она могла бы пойти на сцену, и подобная актриса составила бы славу Италии.
На Освальда эти слова произвели тягостное впечатление, но он не знал, как выразить свое неудовольствие; граф д’Эрфейль отличался той особенностью, что на него нельзя было всерьез сердиться, даже если он и говорил что-нибудь не совсем приятное для своих собеседников. Лишь возвышенные души умеют щадить других: самолюбивые люди, столь чувствительные, когда дело касается их самих, почти никогда не догадываются о чужих ранах.
Мистер Эджермон расхваливал Коринну в самых почтительных и лестных для нее выражениях. Освальд отвечал ему по-английски, чтобы оградить Коринну от сомнительных комплиментов графа д’Эрфейля.
— Мне кажется, что я здесь лишний, — заявил тогда граф, — я лучше пойду к Коринне; она с удовольствием выслушает мои соображения по поводу ее вчерашней игры. Я могу ей дать кое-какие советы насчет некоторых деталей: ведь детали имеют очень большое значение для целого, а Коринна такая изумительная женщина, что ничем не следует пренебрегать, чтобы помочь ей достигнуть совершенства. И потом, — прибавил он, наклонившись к уху лорда Нельвиля, — я хочу уговорить ее почаще играть в трагедиях: это верное средство выйти замуж за какого-нибудь знатного иностранца, путешествующего по Италии. Ни вам, ни мне, милый Освальд, не придет в голову подобная идея: мы слишком привыкли к обществу интересных женщин, чтобы они могли нас заставить совершить глупость; но какой-нибудь немецкий князь или испанский гранд, кто знает?..
При этих словах Освальд, вне себя от возмущения, вскочил со стула; и неизвестно, что бы произошло, если бы граф д’Эрфейль обратил на это внимание; но он был так доволен своим последним замечанием, что, высказав его, тотчас же на цыпочках тихонько удалился, даже не подозревая, что оскорбил лорда Нельвиля. Если бы он это понял, то, любя своего друга — насколько он вообще был способен любить, — граф д’Эрфейль, наверное, остался бы у него.
Блестящая храбрость графа еще больше, чем его самолюбие, препятствовала ему замечать собственные слабости. Будучи весьма щепетилен в вопросах чести, он не подозревал, что ему кое-чего недостает в области чувства: справедливо считая себя любезным и отважным человеком, он был доволен своим жребием, не задумываясь о том, что в жизни есть еще нечто более серьезное.