Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернёмся к истории появления слова «апофегей», давшего название повести. Поначалу, напомню, повесть именовалась «Вид из президиума» и задумывалась как разоблачение мрачной жизни партийного аппарата. Не могу сказать, что я ненавидел командно-административную систему, которая лично мне ничего плохого не сделала, если не считать того, что завела страну в тупик. Впрочем, какой тупик тупее, советский или постсоветский, ещё вопрос…
У меня среди партийных функционеров было довольно много приятелей. Любопытная деталь: когда мы общались неформально (то есть выпивали и закусывали), мои друзья выражали самое горячее неприятие «застоя» и командно-административной системы, хотя именно они были её винтиками и шпунтиками. Они-то её и развалили, раздербанили, растащили, именно они, а не диссиденты во главе с Солженицыным и Сахаровым, влиявшие на жизнь огромной державы примерно так же, как комары влияют на кровообращение медведя. Вначале 1990-х водной из статей я вообще предложил такое определение: «Перестройка – это мятеж партноменклатуры против партмаксимума». Партмаксимумом называлась норма отпуска материальных благ функционерам, установленная в 20-е годы, когда стало ясно: на смену старым большевикам, тоже, надо сказать, не овечкам в смысле хапнуть, идут новые, молодые и гораздо более прожорливые деятели, вовсю развернувшиеся при нэпе. Помните, партиец Гусь в «Зойкиной квартире» неосторожно размахивает пачкой червонцев, за которую его потом и зарезал китаец. Откуда у него такие деньжищи, когда страна голодает, а зарплата квалифицированного столичного рабочего три-четыре червонца? Нэп-то из-за того и грохнулся, что большинство могло лишь смотреть на витрины. Да ещё, как на грех, нэпманами вдруг оказались по преимуществу не родные захребетники Сидоры Ивановичи да Харлампии Тихоновичи, а чужаки с мудрёными, в основном еврейскими, фамилиями. Среди населения, даже лояльного к большевикам, поползло опасное недоумение: «За что боролись?» Пришлось эксперимент сворачивать от греха…
В «Апофегее», если брать социально-исторический аспект, как раз и описан период тихой подготовки номенклатурой этого мятежа против партмаксимума. Однако, начиная повесть как очерк нравов партийных аппаратчиков, я где-то в середине работы понял, что пишу совершенно о другом – о своём ровеснике, пошедшем во власть. А власть – это всегда власть, и не важно, как она называется – горком или гор-дума, ЦК КПСС или администрация президента. Оказалось, я пишу о том, что происходит с человеком, если он всерьёз начинает карабкаться по лестнице, ведущей вверх, рассказываю о том, чем он должен пожертвовать, от каких чувств и принципов отказаться. И прежде всего он должен отказаться от такого непредсказуемого, непросчитываемого и нерегламентированного чувства, как любовь. Выбор между любовью и властью древнейший. А выбор Антония, последовавшего за Клеопатрой себе на погибель, – редчайший в истории. Вот почему, кстати, повести предпослан эпиграф из Библии.
Обычно спрашивают, насколько мои книги автобиографичны. Конечно же, они автобиографичны, но не настолько, чтобы наскучить читателям. Если жизнь человека – поле, то литература – венок, и от автора зависит, какие именно цветы-травы сорвать и в него вплести. Сознаюсь, на определённом этапе у меня были все шансы сделать редкую партийно-писательскую карьеру. Я отказался от заманчивых предложений не потому, что нечестолюбив, а потому, что моё честолюбие в другом. Кстати, эта формула принадлежит не мне, а Александру Маковскому. Мой приятель Эдуард Брокш рассказывал такой случай из своей жизни. Он работал в «Литературной газете», пописывал пьесы, и вдруг одна из них, про Чарли Чаплина, широко пошла по стране, появился литературный заработок, и Брокш решил оставить газетную подёнщину. Написал заявление и отправился к тогдашнему главному редактору Маковскому, который, дымя хорошей сигарой, скользнул по заявлению глазами и процедил:
– Эдуард, вы прекрасный сотрудник, я вас очень ценю и готов дать должность старшего корреспондента. Вы будете получать на тридцать пять рублей больше.
– Александр Борисович, я благодарен за предложение, но всё-таки хотел бы уйти…
– Я вас понял. Ладно, поработаете старшим редактором, а после нового года уходит на пенсию заместитель заведующего отделом. Пойдёте на его место и будете получать на сто рублей больше…
– Спасибо, но я всё-таки…
– Эдуард, надо быть реалистом. Заведующим отделом я вас назначить никак не могу. Вы не член партии. Но я готов поговорить в райкоме, чтобы на вас выделили квоту. Через годик-полтора будете получать…
– Да при чём тут деньги, Александр Борисович, я драматург, я хочу сосредоточиться на моих пьесах!
– Ах, вот в чём дело! Значит, ваше честолюбие не здесь? Что ж вы мне голову морочите, так бы сразу и сказали! Вот, пожалуйста, получайте расчёт! Творческих успехов! – И Маковский золотой паркеровской ручкой написал наискосок: «Не возражаю».
Очень важно понять, и как можно раньше, где твоё честолюбие. Я, к счастью, быстро сообразил: вид на жизнь из президиума – гибель для писателя. Примером может служить судьба Фадеева, очень талантливого человека, пошедшего в большую власть. В предсмертном письме он ругал эту власть, погубившую его талант, мол, я всю жизнь простоял на карауле возле, как выяснилось, нужника. Но почему та же советская власть, погубив или осложнив жизни Платонова, Булгакова, Мандельштама, Шолохова и многих иных, не погубила их таланты? Ответ очевиден: они не стояли в карауле, а борьба за власть, пусть даже в писательском союзе, и творчество черпают душевную энергию из одного источника, и на два дела этой энергии обычно и по большому счёту не хватит.
Итак, я писал о своём ровеснике, вляпавшемся во власть. Именно вляпавшемся, ибо Чистяков не Убивец-Иванушкин и патологического желания сделать карьеру любой ценой у него нет. Другое дело, если Случай втягивает тебя в Игру, когда ставки сделаны и диктует азарт. Замечу, что отъявленные карьеристы вроде Убивца в стабильные времена отсеиваются на самых первых этапах, ибо очень торопятся и свинячат без разбору. На моих глазах так «сгорели» несколько перспективных деятелей. В стабильные времена побеждают всё-таки Чистяковы. Но в период смут и больших социальных неразберих торжествуют Убивцы. В 1991-м наступило их время. Боже, скольких людей, изгнанных за элементарную нечистоплотность и мздоимство из партийных структур, я увидел в 1990-е среди реформаторов! Некоторые даже отсидеть успели, и не за политику, разумеется.
Но вернёмся всё-таки к тому, как я придумал слово «апофегей». Сначала я должен подтвердить: рассказы писателей о том, что не они руководят действиями героев, а герои руководят их сочинительством, – сущая правда. К примеру, Надя Печерникова задумывалась как достаточно быстротечный персонаж, одна из мимолётных утрат карьерного Чистякова на пути к зияющим высотам власти. В результате она стала главной героиней повести, оттеснив даже Чистякова. Почему? Наверное, потому, что, когда я придумывал Надю, сосредоточив в ней черты нескольких дам, оставивших след в моей душе, мне хотелось написать такую женщину, которую невозможно разлюбить и невозможно забыть навсегда, если она вдруг разлюбила тебя. Мне хотелось соединить старомодные утончённость и изящество с современной раскованностью, хотелось сопрячь острый, насмешливый ум с добротой и доверчивостью… Удалось ли мне это, судить, конечно, читателю, но сам я влюбился в неё настолько, насколько автор может влюбиться в свой персонаж. И если бы, подобно Пигмалиону, мне удалось превратить Надю из литературной героини вживую женщину, за последствия ручаться трудно…