Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сосредоточенно работал все утро и сумел написать целый раздел, в котором рассуждал о технических деталях и о различии и сходстве между многослойными вспышками оливкового цвета у Джэксона Поллока и вертикальными разбавленными мазками Морриса Луиса. Днем я поехал через Манхэттен. Оставалось еще много часов до условленной нами встречи. Часть времени я провел в Метрополитен-музее, хотя я уже был здесь несколько раз, а потом посидел на солнышке перед Лоэб Боутхауз, позволив мыслям бродить где попало, рассматривая квадратные силуэты высоких домов над кронами парковых деревьев, наблюдая, как отражается в воде небо за вибрирующими отблесками вдоль скал из черного гранита, возвышающихся на другом берегу. И все же время еще оставалось, когда я принялся бродить по авеню Америки. С равными промежутками появлялись пересекающиеся улицы между рядами вертикальных массивов зданий на фоне пустого, голубовато-розового неба над Гудзоном. Между тем начало смеркаться. Вдруг мне показалось довольно рискованным то, что я собираюсь ужинать с совершенно чужой женщиной, и я почти покраснел при мысли о том, что у нее, быть может, сложится впечатление, что мне от нее что-то нужно. Но, с другой стороны, она ведь могла просто-напросто сказать, что занята. Это была совершенно незнакомая мне женщина, и за отсутствием других, более реальных, ассоциаций я продолжал видеть перед собой читающую красавицу в черном костюме и солнцезащитных очках. Постепенно я добрел до Сохо. Оставалось десять минут до условленной встречи, когда я отыскал ресторан на Спринг-стрит. Я вошел в книжную лавку поблизости и немного порылся в книгах. По пути к ресторану я вдруг начал поправлять волосы, как будто было не все равно, как я выгляжу. На тротуаре стояла очередь, и я встал среди ожидающих, оглядываясь вокруг, словно и впрямь знал, какое лицо высматриваю. Я оглядывал каждую из женщин, проходивших мимо по тротуару. Коренастая румяная девица с курносым носом пересекла улицу и двинулась прямиком к очереди. На ней были ярко-красные трикотажные брюки; казалось, они вот-вот лопнут под напором ее широких бедер, колышущихся из стороны в сторону при каждом шаге. Возможно, это ее я жду? Быть может, поэтому инспектор музеев ухмылялся так хитро, записывая для меня номер телефона? Лицо девицы осветилось улыбкой при виде брюнетки, которая стояла в ожидании неподалеку от меня. Почему, собственно, я так испугался мысли о том, что эта смешная девица в ярко-красном трико — та самая, с которой я буду рассуждать об искусстве, пока мы будем есть палочками тушеные овощи? Чего я, собственно, хочу? Следующей женщиной, приблизившейся к ресторану, была высокая худощавая девица, которая вышагивала рядом с чернявым мужчиной в кожаной куртке и кожаной фуражке. Сама она тоже была в кожаной куртке и потертых джинсах, и я сделал вывод, что они — пара. Я продолжал вглядываться в окружающих, все еще слегка пристыженный тем оценивающим взглядом, с которым разглядывал девушку в красном трико, но тут чернявый парнишка в коже завернул в книжную лавку, откуда я только что вышел, а долговязая девица продолжала торопливыми шагами приближаться к очереди у ресторана, окидывая взглядом ожидающих. Но она остановилась в некотором удалении от меня, и когда я снова взглянул на нее, она стояла и разговаривала с каким-то сутуловатым молодым человеком в очках без оправы. Я взглянул на часы. Может быть, все-таки и вправду именно та шикарная красотка из садика со скульптурами заставляет меня ждать? Я медленно прохаживался в толпе стоящих перед входом в ресторан, прислушиваясь к разговорам и украдкой разглядывая беседующих — могучую девицу в трикотажных брюках, которая громко хохотала, и долговязую в кожаной куртке, которая жестикулировала своими длинными узкими руками и рассказывала с нью-йоркским носовым прононсом сутуловатому парню о каком-то фильме, который она недавно смотрела. Можно было догадаться, что она незадолго до этого приняла ванну, поскольку ее длинные волосы были еще влажными.
Волосы у нее были необычайно длинные, почти такой же длины и цвета, как у Боттичеллиевой Венеры, и ее роскошная золотисто-каштановая грива странно контрастировала с потертой кожаной курткой и узким, чуть суровым, острым лицом, бледным почти до прозрачности, как мне показалось, и притом без всякой косметики. Сутуловатый паренек поднес ей зажигалку, и она, нагнувшись и прикуривая свою сигарету, окинула меня безразличным взглядом своих серых глаз. Сутуловатый поднял руку в прощальном приветствии и стал удаляться, пересекая улицу, а долговязая боттичеллиевская девица снова посмотрела на меня, чуть склонив голову, и с вопросительным взглядом устремилась ко мне. Меня удивило, что я сразу не узнал ее мрачноватого голоса.
Если бы ливанский кардиохирург остался в доме у своей подруги на Лонг-Айленде, если бы он никогда не затевал своего коктейля, или если бы я согласился на его предложение, или вместо этого отправился в кино, если бы я не увидел незнакомой датской блондинки в садике со скульптурами позади Музея современного искусства и по какой-то нелепой ассоциации не связал ее с той незнакомкой, что скрывалась за телефонным номером, который инспектор музеев записал для меня с дьявольской усмешкой на лице, или если бы он не дал мне этого номера телефона, короче, если бы события развивались несколько иначе, я бы никогда не встретился с Элизабет. Наверняка так было бы лучше, или, может быть, все-таки хуже, только на иной лад. Впрочем, бесполезно рассуждать о капризах случайностей, о непредсказуемых альтернативах, которые увядают одна за другой по мере того, как события следуют друг за другом, подталкивают друг друга или исключают друг друга до той поры, покуда уже ничего нельзя бывает изменить. И все же я не могу отделаться от мысли о том, как легко, без всяких трений, все могло пойти по другому пути, думая о том значении, которое я позднее стал придавать этой встрече в Сохо семь лет назад. События сами по себе ничего не означают, они так же невесомы, как все то, что никогда не происходит и никогда ничем не становится. Истории случаются не в Нью-Йорке, не в Копенгагене или в Лиссабоне, речь идет не об Элизабет, Астрид или Инес. Все разыгрывается в моей шалой голове, пока я мысленно езжу из города в город, туда и обратно в своих воспоминаниях, и образы, которые проходят сквозь них, — лишь тени тех женщин, о которых я рассказываю, изменчивые, неотчетливые, ускользающие, блуждающие по извилинам моего мозга. Города и женщины — это всего лишь имена, звучащие в мозговых полушариях, всего лишь отзвуки моего собственного одинокого голоса, который я слышу, когда пытаюсь истолковать запутанную игру теней на стене где-то в моей голове. Быть может, я никогда не знал этих женщин, быть может, они, как и города, не что иное, как горсточка мгновений, которые я помню, разрозненные и мимолетные точки зрения, где лица и улицы движутся мне навстречу. Так много всего, что я забыл, и так много того, чего я не знал и никогда не видел. Моя история — это мое истолкование событий, она не что иное, как мое неясное, беспомощно запутанное воспоминание о тех значениях, которые я придавал отдельным местам, определенным лицам, и о том, как лица и места в ходе времени меняли свое значение.
За те годы, что прошли после того вечера, я спрашивал себя, была ли Элизабет вообще так уж красива. Не так, как Инес или Астрид, не в том очевидном, я бы сказал, общем смысле, в каком их считали красивыми женщинами. Развевающиеся, непокорные боттичеллиевские волосы Элизабет были красивы, но сама она отнюдь не была красавицей, и когда мы наконец уселись за наш столик и стали изучать меню с несколько официальными, осторожными улыбками, я почувствовал почти что облегчение оттого, что она своим появлением окончательно освободила меня от сексуальной, одетой в черное грезы наяву из садика со скульптурами, которая с раздражающей настойчивостью занимала мои мысли все минувшие сутки. В ее манере разговаривать или смотреть на меня не было ничего, что указывало бы на то, что она воспринимает меня как человека в ином смысле, кроме сугубо социального. Она не говорила так медленно, как по телефону, напротив, теперь она казалась оживленной, но прибегала к тем же внезапным паузам, точно подыскивала слова или задумывалась о чем-то другом. С ней было легко разговаривать, и до того, как нам подали первое блюдо, я уже успел рассказать ей, что женат и что у меня есть дети, точно торопясь превратить то, что грозило стать навязчивой идеей, во вполне невинно проведенный вечер. Я рассказал даже о той занятой чтением женщине в садике со скульптурами и о том, как я предполагал, что это может быть она. Мой рассказ позабавил ее, и, отсмеявшись, она спросила, почему я не попытался выяснить эту загадку на месте. Я ответил, что для этого слишком застенчив, а она весело посмотрела на меня и сказала, что я не выгляжу слишком застенчивым. Но и теперь в ее словах не было и намека на кокетство. В ней было скорее что-то мальчишеское, она была одета в поношенную трикотажную кофточку с названием бейсбольной команды на груди, сейчас уже не помню какой. В какие-то моменты Элизабет напоминала тощего паренька своим узким бледным лицом, правда, паренька с волосами почти до бедер. Она была, судя по всему, неуклюжа и много раз чуть не опрокинула на стол мой бокал или свой собственный. Глядя на нее, я чувствовал себя чересчур взрослым в своем твидовом пиджаке и наглаженной рубашке, хотя ей, вероятно, было около тридцати, и стало быть, разница в нашем возрасте была не более чем шесть или семь лет. Оказалось, что нам нравятся одни и те же художники, и мы разделяли ту же антипатию к большей части современного искусства. Особенно ей нравился Марк Ротко и Моррис Луис, именно поэтому она после академии уехала из Копенгагена, чтобы поселиться здесь. Это была одна из причин, добавила она, встряхнула волосами, и взгляд ее на мгновение стал отсутствующим. Стремилась быть поближе к тем картинам, которые ей хотелось бы выкрасть, добавила она с улыбкой. Я вспомнил выражение лица инспектора музеев, когда он записывал на листке ее имя и телефон, улыбаясь своей лисьей улыбкой. Я никак не мог представить себе, что такого он нашел в ней, точно так же, как не мог понять, что она увидела в нем. Я спросил, откуда она его знает. Она ответила, что он возглавлял групповую выставку молодых художников, на которой была также одна из ее картин. Она произнесла это небрежно, без малейшего намека на то, что в этом было нечто такое, чего я не должен был знать. Позднее, незадолго до моего возвращения в Копенгаген, я прямо спросил ее, было ли что-то между ними. Нет, ответила она и погладила кончик моего носа указательным пальцем. Это был шутливый, дерзкий жест, словно она какое-то мгновение забавлялась тем, что я остался с носом. Но что он очень добивался этого, тут уж отрицать не станешь, добавила она.