Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Переделкино (на могилу, разумеется, Пастернака и так, вообще, погулять) мы поехали все той же компанией в чудный осенний солнечный (прямо пастернаковский, как объявила Анжелина Бес) день; в сельском магазине с высокими стеклянными прилавками, недалеко от какого-то темного большого пруда (или так мне помнится; я с тех пор не бывал в Переделкине) купили столько-то и столько-то бутылок бормотухи (как это тогда называлось); выпили ее всю у того же пруда, сидя на гнилых мокрых досках, глядя на вдруг взвихренную воду, на желтые, красные, вдруг тоже взвихренные кусты на другом берегу, на местных мальчишек, без большого, кажется, успеха пытавшихся поймать на самодельные удочки каких-то мифических рыбок, наверное золотых; потом долго шли к следующей станции с романтическим названием Мичуринец; по дороге попробовали зайти к тому советскому поэту (забыл какому, не Возне- сенко, не Евтушенскому, а еще к какому-то третьему или четвертому), которого Мара презирала всеми силами своего мятежного сердца, который Анжелине Бес как раз покровительствовал (да и она, видимо, не отказывала ему в своих милостях), но поэта то ли дома не было, то ли он благоразумно спрятался (в сарае, на чердаке) от этой компании пьяных придурков, что- то кричавших за его забором, упорно звонивших в неизвестно работавший или нет электрический звонок, привинченный к зеленому столбику у калитки, так что пьяным придуркам ничего не оставалось другого, как еще постоять, показывая друг другу на большой балкон поэтовой дачи, к перилам которого с внешней стороны приделан был довольно правдоподобный штурвал, долженствовавший, очевидно, показать всем прохожим, писателям и не-писателям, что он, поэт, — рулевой русской литературы, шкипер отечественной словесности, и это так смешно было, что даже Анжелина Бес не могла удержаться от хохота, не говорю уж о Маре, сгибавшейся в три, если не четыре, погибели. Потом Мара помрачнела, потом, пропустив вперед всех прочих (но я оглядывался), принялась всерьез, с тем вдруг проступавшим из-за всех ее масок простым и чистым лицом, которое я и любил в ней, говорить со своим кепчато-борода- тым приятелем о (если память меня не подводит) гипердактилических рифмах, которые, увы, так редко встречаются, к тому же если встречаются, то, бывает, в сочетании с гораздо более банальной просто дактилической рифмой, как, например, в стихотворении того же Пастернака из «Сестры моей жизни», где гипердактилическая клаузула «пробующем» рифмуется с дактилической клаузулой «воробышком», и мы это даже не сразу замечаем, так все вместе внезапно и неожиданно.; кепчато-бородатый только кивал и поддакивал.
А жаль все-таки (теперь я думаю), что ему не пришло в голову покрасить бороду в синий цвет, как нашему соседу по льежскому ресторану, барбблё. Впрочем, тогда бы нас точно побили в электричке по дороге обратно, а то и прямо на станции с романтическим названием Мичуринец. Перед выходом на которую мы зашли в еще одну сельскую лавочку, тоже бойко торговавшую спиртными напитками, с не менее высоким стеклянным прилавком; пить (мерзко-мутную, приторно-вязкую) бормотуху начали уже на скошенных ступеньках у входа; потом продолжили на самой станции, усевшись, по мере возможности, на лавочку из грязнобелых (половина коих отсутствовала; или так мне помнится) реечек. — То ли дело у МА-рии- ииины, — говорила Мара, пьянея, возбуждаясь, снова мрачнея, подергивая своими челюстнолицевыми выпуклостями, которые мне все же не хочется, и тогда не хотелось, называть желваками. — То ли дело, — говорила она, — у МА-рииииины. Вот уж у МА-рииииины гипердактилические рифмы так гипердактилические рифмы, безо всяких поблажек. Когда обидой — опилась душа разгневанная, когда семижды зареклась сражаться с демонами, — продекламировала она на всю станцию Мичуринец, понемногу поворачиваясь ко мне, мирно беседовавшему в сторонке (не помню о чем) с Андреем (любителем медленных частей Гайдна), как если бы это я опоил ее, бедняжку, обидой, как если бы именно на меня (на кого же еще?) душа ее гневалась. Не с теми, ливнями огней в бездну нисхлестнутыми: с земными низостями дней, с людскими косностями… Это уж явно относилось ко мне. На падшего ангела, настоящего демона я претендовать, мол, не мог, а вот мелким бесом людской косности, чертиком земной низости явно был. От всего этого ее разгневанная душа могла, разумеется, только бежать прочь, не оглядываясь. Деревья! К вам иду! Спастись от рева рыночного! — рыдала и ревела Мара, широким взмахом руки указывая, впрочем, вовсе не на деревья по ту или по эту сторону железнодорожных путей, но прямо на патлатую урлу, усевшуюся на соседней с нами, из таких же реечек, лавочке, в количестве трех мордоворотов, в свою очередь воззрившихся на нее. Боже, какая чушь! Я это сказал или этого не сказал? Я это точно подумал. Даже если я этого не сказал, а только подумал, моего, наверное, быстрого взгляда хватило ей для нового буйства. — Урод! Тварь! Еще издевается! Дайте, дайте ему наконец в глаз, он заслужил! — голосила Мара, обращаясь еще не прямо к мордоворотам, но как бы вообще, ни к кому (к железнодорожным путям, проводам). Мордовороты явно не знали, как им себя вести. Мордовороты сидели, ухмылялись, поплевывали, курили сигареты без фильтра («Дымок» ли, «Шипку» ли), держа их грязными пальцами прямо у губ, за обмусоленные концы, сплевывали с этих губ табачные крошки, потом опять принимались просто так поплевывать, по возможности попадая в мелкие лужицы на выщербленном асфальте, поглядывали на нас, переглядывались, снова поглядывали. — Дайте ему в глаз! вот этому! — кричала Мара, обращаясь все еще ни к кому (к асфальту, рельсам, перилам платформы). — Он тебя, что, обижает? — проговорил наконец один из мордоворотов, самый главный, самый патлатый, делая вид, что сейчас он встанет и разберется. Разбираться здесь, на станции не совсем им было с руки, хотя и пропускать такой прекрасный повод разбить очки интеллигенту, разумеется, не хотелось. Все-таки было слишком много народу на этой станции, мирных дачников с детишками и без оных, понемногу-понемногу, тихой сапой отходивших все дальше от готовой начаться драки, но смотревших, понятное дело, все как один в нашу сторону. Детишки все глазенки свои на нас вытаращили. А мы уже смотрели в сторону дальнего леса, из-за которого появилась наконец электричка. Электричка, шипя, подъехала очень быстро, отдадим ей должное и скажем спасибо. Мару в тамбур пришлось запихивать чуть не силой. — Ну смотрите, суки! — проговорил нам в спину главный мордоворот; двери закрылись; тут все трое (вовсе, значит, и не собиравшиеся ехать в Москву, просто так, выходит, от нечего делать ошивавшиеся на станции) пустились, помню, что-то кричать, что-то нам показывать пальцами (наверное, по их замыслу, неприличное), заодно показывать нам