Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А мы ехали (теперь мне кажется) к очередному сельскому батюшке, из тех более или менее модных или вообще не модных батюшек, к которым она принималась ездить во время своих приступов православного помешательства (как я называл это, чтобы ее позлить); вот как это было (мне кажется); и я это вдруг вспомнил, вдруг поймал в том далёко, из которого не возвращается к нам почти ничего, но что-то все же возвращается, вдруг, по дороге из Льежа к морю, сквозь комически быстро сменяющие друг друга французские, фламандские надписи. Когда начинался приступ, сразу появлялась некая Настя — действительно православная, молоденькая, с очень русским личиком, девушка в длинной черной юбке и деревенском платочке, под которым угадывались русые косы, при этом с огромным, отстававшим от нее задом, которого она-то сама не видела, опуская очи долу или возводя их горе", на который я, однако, смотрел неотступно, как на самое интересное, что в ней было, покуда они с Марой, иногда и с Анютой (прилюськой) тихими голосочками беседовали о каких-то пустыньках и просвирках, о разных менее или более модных батюшках, к которым все они ездили, то к исповеди, то к причастию, то на Троицу, то на Пасху, об отце Дмитрии Дядко, об отце (как же иначе?) Александре Тене, отце (и без оного не обошлось) Глебе Японине, и чем дольше это длилось, тем тошнее делалось у меня на душе, даже чудный очерк Настиного зада переставал меня радовать, и не потому мне так тошно делалось, что я не верил, как и до сих пор не верю, ни в просвирки, ни в пустыньки, ни в хождение по водам, ни в говорящих ослиц, ни в воскресение из мертвых, но потому что видел, слишком ясно, что и они не верят (за исключением Насти, что сразу же вновь примиряло меня с ее восхитительной попкой), что они морочат себе и мне голову, что просто выделываются, лицедействуют, что это у них у всех такая игра — игра, впрочем, в которую тогда уже почти все играли (и Анжелина Бес, и Андрей, и — в другом мире — Аркаша, Ириша), так что я в конце концов объявил себя последним русским атеистом, так и представлялся в разных компаниях, особенно православных: такой-то, мол, и такой-то, последний русский атеист, очень приятно. Приятно это никому не было, но я не сдавался, знай наших.
Тот батюшка, к которому ехали мы (как мне теперь это видится. как это увиделось мне по пути в Бланкенберге) с кожано-кепочным таксистом, любителем музыки, — ехали и приехали — отец, кажется, Константин — был особенно суров, сед, бородат, густобров; первым делом спросил у меня: крещеный? узнав, что нет, прогугнил в бороду: нехорошо, надо креститься; поняв, похоже, по выражению лица моего, что креститься я вовсе не собираюсь, гневно и укоризненно обернул свои брови к Маре, как, мол, она посмела привезти к нему этакого нехристя, поганца, сквернавца; Мара виноватым голосом пробормотала что-то невнятное, в том смысле, что — еще не дорос; не дав мне объявить в свою очередь (как мне хотелось), что так вот и от партии отбиваются, говоря, что — не доросли, удалилась вместе с батюшкой в церковь (в храм, как все они имели обыкновение выражаться; само это слово сочилось фальшью, на мой взгляд и вкус), оставив меня дожидаться на солнцепеке. Там было очень пыльно, вот