Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец всё стихло. Утомлённые неистовством танца, обнажённые девичьи фигуры, разметав в стороны длинные густые волосы и приняв разнообразные, неестественные для целомудрия позы, как без чувств лежали на холодном каменном полу, образуя собой правильный круг, в центре которого с крохотным огарочком свечи в руке стоял грозный Царь и Великий Князь всея Великия, Малыя и Белыя России.
Он медленно подошёл к одной – совсем ещё юной девочке, той самой, которая нежным, слабеньким голоском запела первой, и склонившись над ней, осветил её лицо огарком свечи. Та открыла глаза, вздрогнула испуганно и отпрянула назад, инстинктивно сжимая колени, прикрывая юную грудь дрожащими руками.
– Кто ты, дочка? Как звать тебя? – спросил Государь тихим голосом.
– Я? Я… Настенька, – она вся дрожала от страха и трепетала, как мотылёк над пламенем свечи. А глаза, большие зелёные глаза готовы были вот-вот разразиться горючими слезами стыда и отчаяния.
– Не бойся меня, дочка. Скажи, как ты тут оказалась? – повторил Царь свой вопрос.
– Я… Я… Ба-батюшка… велел… за ради твоей, Государь, милости…, – и она разрыдалась, как маленький ребёнок, у которого отняли самое дорогое.
– Успокойся, дитя моё, ничего с тобой не случится, и никто тебя не тронет, – Царь нежно погладил её по голове. – Иди домой. Иди, сердешная.
Он встал во весь свой могучий рост. Так что отбрасываемая им тень рассекла надвое пространство залы и упёрлась заострённой макушкой в неподвижно стоящего у входа человека с круглой, как бильярдный шар головой и с обширной лоснящейся лысиной.
– Идите все. Идите домой, оставьте меня.
Девичьи тела вспорхнули как мотыльки и лёгкой стайкой в мгновение ока вылетели из царских покоев.
– Малютушка, а ты куда? Ты останься, дорогой, ты мне ещё нужен… сучий пёс. А ну, подь сюда, – произнёс Государь вкрадчиво тихим, даже ласковым голосом, не оставляющим опытному царедворцу никаких сомнений в том, что вскоре грянет буря.
Малюта Скуратов мягко ступая по каменным плитам пола и беспрерывно кланяясь, то делая два больших шага вперёд, будто переступая невидимые лужи, то останавливаясь и переминаясь с ноги на ногу, то отступая назад и, неожиданно, снова два больших шага вперёд, проследовал вглубь помещения.
– Поди, поди сюда, голубь мой… поближе… я те скажу кое-что по секрету, – Царь смотрел хитрыми глазами на своего любимца и улыбался простой добродушной улыбкой.
Неожиданно взгляд Царя переменился, улыбка исчезла, а сухая, но сильная рука, вцепившись всей пятернёй в густую бороду опричника, притянула круглую голову фаворита вплотную к сверкающим гневом глазам самодержавного повелителя. – Ах ты сучий потрох… ишь чего удумал… в ад собрался, и меня за собой тащишь!
– Да что ты… что ты, Государь… разе ж я могу… разе ж я посмел бы, – залепетал хитрый, но насмерть перепуганный фаворит. – Они ж сами… сами, Государь… я токмо, чтоб душеньке твоей подсластить… аки раб… низкий раб,… а это сами… сами они…
– Кто сами? Девки сами пришли?! Врёшь, с-с-собака!
– Сами… сами, Государь… ей Богу сами…
– Богом клянёшься, сучий выкормыш?! Язычник поганый! Шкуру живьём спущу!!!
– Не вели казнить, Великий Государь! Не виновный я… а преданный тебе всем животом своим раб. Сами они, Государь, сами… но не девки, конечно… это бояре… бояре, которые в немилости у тебя… они подлые дочерей своих прислали, дабы ублажить тя, батюшка, а через то снова в милость войти… А я что? Я раб… раб твой до гробовой доски.
– Бояре, говоришь? – Царь отпустил бороду и отстранённо посмотрел в сторону. – Значит чуют за собой грех смертный, раз дочерей родных не пожалели и на поругание извергу ненавистному предали, – проговорил он уже спокойно и задумчиво. – Боятся за шкуры свои… боятся изменники.
– Точно так… точно так, Великий Государь… батюшка… А я что? Я ничто… Я раб, пёс верный и преданный тебе всецело всем животом моим…
– Ладно, не скули уж, Малютушка, – голос Царя был снова ласковый и добрый, словно медовая патока. – Иди тоже, ступай себе с Богом, а я вот подремлю малость.
– Человек к тебе, Государь. Говорит, ждёшь ты его, – Малюта снова был всесильным царедворцем, фаворитом грозного Царя, как будто страшная, смертельная в своём буйстве гроза не изрыгала только что громы и молнии над его дублёной, но всё ж тленной шкурой.
– Человек, говоришь? И кто ж таков? – Иоанн уже отошёл от Малюты и снова молился пред образом.
– Так кто ж его ведает? Старик какой-то, прохожий, вроде как чернец. Утверждает, ждёшь ты его.
– Старик? Монах, говоришь? – грозный владыка замер, задумавшись. Постоял какое-то время недвижно… и вдруг, обратившись к образу Спаса, неслышно, одними губами произнёс, – Хвали душе моя Господа: Восхвалю Господа в животе моем, пою Богу моему, дондеже есмь[19], – затем, поклонившись трижды до земли, отошёл от образа к окну, залитому серебряным светом полной луны, слегка разбавленным несмелым сиянием занимающейся уже зари, и замер.
– Давно дожидается? – проговорил он через несколько секунд.
– Да уж часа два как. Или около того.
– Так что ж ты, сучий пёс, девок тут мне…? Ты ещё здесь, собака? Проси, немедля!
Вошедший старик-прохожий помолился на образ, трижды перекрестился, положил земной поклон на гладко отполированный каменный пол и только после этого повернулся к окну, на фоне которого чётко вырисовывался грозный профиль.
– Ты звал меня, Государь? Вот он я, пришёл к милости твоей.
– Здрав буди, старче! Знаешь ведь, зачем звал, так что ж молчишь? – Царь, не отрываясь, смотрел в окно, будто опасаясь обратить взор на своего собеседника, будучи не в силах проникнуть в его мысли, предугадать его слова. – Говори, монах, что решил?
– Эх, Государь, прости старику упрямство, но ей-ей, не гоже вверять бремени великого ладье малой. Отпусти ты меня в обитель мою, дел шибко много, лето у нас короткое, а зима лютая.
– Значит, оставляешь меня без помощи, без соратника? – с тяжёлым вздохом произнёс Царь. – Знать в одиночестве мне поле российское работать, засевать семя доброе, живучее, поганые сорняки выкорчёвывать, да зверей лютых, алчущих поглотити мя и стадо мое с потрохами, подальше от пределов российских отгоняти. А тебе, монах, на островке малом огородик растити да садик садити, так что ли?
Задумался старик, ничего не ответив Царю. А только повернулся к образу и долго смотрел, впиваясь взором в бесстрастные очи Спаса, будто ища ответа на свой немой вопрос.
– Коптит лампадка-то… неровён час, потускнеет образ, – кряхтя, проговорил монах после долгой паузы. – Повинуюся воле твоей, Государь. Но умири же совесть мою: да не будет опричнины! Да будет только единая Россия! Ибо всякое разделённое Царство, по глаголу Всевышнего, запустеет. Не могу благословлять тебя искренно, видя скорбь отечества.