Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не надо дальше.
– Ну, как хочешь, – пожал плечами Залевский. – Быстро же ты ломаешься от трудностей, – усмехнулся он. – А трудности закаляют!
– Да задолбали закалять меня трудностями.
Ах, да! Этот малый жил без защитного шлема. Без страховки шел по натянутому канату своей жизни между звездами над головой и пропастью под ногами. Между страхом и надеждой. Впрочем, не он один. Но одни смотрят вверх – на звезды, а другие, слабодухие и паниковатые, – себе под ноги: в вечном страхе, неврозах, истерике.
– Кстати, – вспомнил Марин, – один из спутников Урана носит имя Оберона. Ты здесь – мой спутник Оберон. А я, стало быть, – Уран. В греческой мифологии – сын Хаоса, отец титанов!
– Такой крутой? А не жирно тебе? Не треснешь? – вежливо поинтересовался «Оберон».
– Не надейся! Ты же хотел сказок… Так что сопли подотри и штаны подтяни.
– Уран – это тяжелый металл, насколько я помню. Загрязняет окружающую среду.
– И тяжелый, и металл. К твоим услугам! – откликнулся Залевский, охотно признавая за собой силу, власть и победу в этом словесном поединке. И вдруг почувствовал себя тяжелым, металлическим – истуканом с карающим мечом посреди земляничной поляны. Одна сплошная неуместность.
Валяться. Проснуться и лежать с закрытыми глазами, наслаждаясь телесной истомой – дольче фар ньенте! Ах, это сладкое ничегонеделание! Не строить планы, а только слышать любимый голос где-то внутри себя, осязать утренний запах зубной пасты и кофе… Кто-то нежно касается твоего лица и не только лица… Залевский открыл глаза: над ним склонился мальчишка, улыбался хищно.
– Come on, baby! Мир полон приключений!
Это он-то – бэйби? Залевский засмеялся и попытался поймать мальчишку. Не повезло…
Зеркало в ванной отражало нечто особенное: он, наконец, понял, откуда исходит звук: в ушах он обнаружил наушники, а в трусах – маленький плеер. Черт! А он размечтался! Видеоряд тоже не подкачал: все, что можно было нарисовать на его лице и бритой голове маркером, и даже сверх того, было нарисовано – ориентальные мотивы, точно подмеченные внимательным глазом, уловленные художественным чутьем и мастерски исполненные с учетом его, Марина, индивидуальной анатомии. Пионерский лагерь, лагерь пионерский, … Дурачок… Утром мужчины развлекаются иначе. По утрам мужчинам не до художеств.
К счастью, это оказался не маркер, а косметический карандаш. Откуда он у мальчишки? Выпал из чьей-то косметички, брошенной в его рюкзачок?
– В следующий раз не буду смывать, – проворчал Залевский, вернувшись из ванной. – Буду тебя компрометировать – ходить размалеванным, чтоб тебе было стыдно за свою компанию.
Парень любовался снимком в своем телефоне – уже успел.
– Слушай, я, пожалуй, продам твое фото в журнал по искусству. Дорого. «Марин Залевский – непревзойденный деятель истинного искусства». Дайте два!
Не забыл. Злопамятный? Или такой чувствительный … Больно было? Ну, что ж, надо заглаживать вину, решил хореограф.
– Сегодня мы будем есть самые вкусные момо в мире, – пообещал Марин. – Но их надо заработать!
– А?
– На пол!
Парень кряхтел, стонал, матерился, но отжимался.
– Красивое тело – это большой труд. Каждодневный. Понял, неженка?
Неженка. Он был нежным без изнеженности. В нем сокрыто было море нежности. Она томила его самого. Иногда выплескивалась во взгляде, в улыбке, в прикосновении. Хореограф любил эти моменты, когда вдруг ловил на себе его теплый взгляд, видел дрогнувшие в улыбке губы. Для Залевского оказалось неожиданно ценным и значимым все, что исходило от этого человека: его слова, его мысли, его чувства и устремления. Он был таким живым и выразительным! Хореограф ясно видел в нем свойственную артистам двойственность его природы – взаимопроникновение Инь-Ян – и гипертрофированную сексуальность. И возраст его – морок, который он наводит на Марина. Кто поверит, что он до сих пор не знает, что значит плавиться от желания? Он точно знал, чувствовал, что между ними кроме слов, несомненно, было что-то тонкое, некое притяжение, которому недоставало только физического контакта. Так почему же этот человек все разговоры ведет о вещах посторонних, обходя самое важное – их отношения? Здесь же можно, здесь все предназначено для этого, для свободной реализации желания. Так он придумал свою Индию.
Тибетское кафе оказалось крохотным – на два столика. То и дело подъезжали скутеры и байки, заходили люди, забирали пакеты с заказанной едой и увозили. Залевский смотрел, как мальчишка уписывает тибетский суп и паровые момо с сыром и шпинатом. Радовался, что тот смог осилить всю порцию, и дивился вдруг возникшему комплексу родителя на этот счет.
– Ты сам-то готовить умеешь? Или фастфудом пробавляешься? – поинтересовался Марин, очень гордившийся собственными кулинарными достижениями.
– Готовлю иногда, если кусок мяса не напоминает исходник. А-то берешь целую курицу, моешь ее тщательно, натираешь, посыпаешь, начиняешь, разговариваешь с ней… Я же люблю поговорить… И в процессе приготовления у меня устанавливается с ней тесная эмоциональная связь…
Марин засмеялся, представив себе процесс.
– Поехали в наш шек, – сказал мальчишка. – Здесь как-то тесно. Движняк постоянный – не поговорить.
– А есть о чем?
– Найдется. А не найдется – просто поваляемся, покурим, помолчим. Посмотрим друг на друга, как ты любишь.
Диваны в пляжном ресторанчике, наверное, были волшебными: настраивали на общий лирический лад, развязывали языки.
– Скажи, что ты видел самое красивое в жизни? Самое-пресамое!
Залевскому хотелось рассказать про совершенный очерк скул, про божественный переплет рук и волшебную линию шеи, но все это не имело отношения к визави и, следовательно, не имело значения здесь и сейчас. Да и вряд ли парень – об этом. Скорее о мире и его красотах.
– Пустыня, цветущая фацелиями. Редкое зрелище – раз в несколько лет цветет. Да и просто пустыня, без фацелий – это потрясающе красиво и мощно.
– Жестоко. Кто видит эти цветы раз в несколько лет в пустыне? Три фотографа National Geographic? А они цветут. Ни для кого.
– Ни для кого?
– В этом есть что-то трагическое. Ты не находишь? Отцвести попусту. Я есть, а меня никто не слышит и не видит… Я хочу, чтобы видели и слышали. Меня самого это бесит. Но я не могу с этим бороться. А ведь есть же люди, которые сами…в себе…и нормально.
– Ну, я тебя увидел и услышал, – улыбнулся Марин. – Только я нахожу, что в этом трагическом, как ты считаешь, зрелище, больше грандиозности, чем в человеческих публичных карьерах и судьбах. Фацелии умножают красоту этого мира. И ничего за это не ждут – ни любви, ни оваций. Быть может, в этом заложен какой-то высший, не доступный человечеству смысл.