Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако можно ли сказать, что отношения мужей и жен допетровского времени исчерпывались лишь чувствами злобы и соперничества, мести и желания властвовать, гнева и досады? Разумеется, нет. Но несомненно, что от женщин — если судить по литературе и другим письменным памятникам — в большей мере ожидалось высоконравственное, благочестивое поведение, причем его им следовало являть как природную данность. В то же время мужчинам было позволительно прийти к признанию традиционных норм морали ценой тяжелых ошибок и жизненных заблуждений («Повесть о Горе-Злочастии», «Повесть о Савве Грудцыне»). Поэтому женщины в русской литературе XVII века практически никогда не изображались путешествующими, обретающими жизненный опыт вне дома, «выпрямляющими» свою душу в борениях и соблазнах многокрасочного и разноязыкого мира. Даже в XVII веке героини литературных произведений неизменно пребывали дома и в состоянии ожидания вырабатывали в себе необходимые нравственные качества (или, напротив, использовали «соломенное вдовство» в своих интересах). Мужчинам же было позволительно странствовать и таким образом набираться ума и опыта, в том числе морального.
В какой мере доходило до адресаток назидание церковнослужителей оставаться, как и прежде, тихими, спокойными, «отгребающимися» от мирских соблазнов — судить сложно. Фольклор с беспощадной наблюдательностью отразил роль «сердешных друзей» в частной жизни «мужатиц» XVII века («За неволею с мужем, коли гостя нет», «Не надейся, попадья, на попа, имей свово казака», «Чуж муж мил — да не век с ним жить, а свой постыл — волочиться с ним»). В посадской литературе примеры «неисправного жития» «в сетях блуда» с «чюжими женами» мужчин, «запинающихся», как Савва Грудцын с женой Бажена, — стали буквально общим местом. Кроме того, появились — в собственно русской литературе, а не только в переводных текстах исповедных вопросов — даже образы замужних распутниц, «зжившихся дьявольским возжелением» с двумя, а то и тремя мужьями («Сказание об убиении Даниила Суздальского»).[415]
Челобитные, да и письма того времени пестрели сообщениями о «выблядках», которых замужние крестьянки и горожанки могли «приблудить», или, как выражался протопоп Аввакум, «привалять», вне законной семьи («а чей сын, того не ведает, а принесла мать ево из немец (Немецкой слободы в Москве. — Н. П.) в брюхе…»). Это не говорит, разумеется, о том, что ценность супружеской верности и лада в семье снизилась.[416]
Песни, литературные произведения,[417] сборники писем продолжали рисовать более чем благостную картину внутрисемейных отношений, причем не только в семьях знати.[418] Но следует знать, что дошедшие до нас письма дворянок и княгинь, наполненные обращениями типа «поклон с любовью», «душа моя», «друг мой сердешный», ничуть не исключали возможности существования для этих женщин и особенно для их мужей связей на стороне. Как следует из источников, возможностей для таких греховных отношений в предпетровское время стало значительно больше.[419]
Продолжая поиск изменений в отношении московитов XVII века к личной жизни их «подружий» и «супружниц», стоит вновь вернуться к изменениям в образах «доброй» и «злой» жен. Именно в это время некоторые детали эмоционального мира «злой жены» стали постепенно «передаваться» «жене доброй». В ранних церковных и светских памятниках такая черта, как общительность, характеризовала не лучшие свойства характера описываемой «женки». Теперь же современники наконец приметили, что «поклоны ниски, словеса гладки, вопросы тихи, ответы сладки» и «взгляды благочинны» часто принадлежат вовсе не ангелам во плоти, а двуличным, хитрым «аспидам» в женском обличье.[420]
В результате женская открытость вкупе с дружелюбностью стала ощущаться как все бóльшая ценность. Во всяком случае, в конце XVII века упоминание о том, что героиня была «людцка» (то есть общительна), превратилось в опознавательный знак «жены доброй». Равным образом бурные чувствования, которые в ранних памятниках, никогда не могли быть присущи «добрым женам», в XVII веке стали для них вполне обычными («и так долго кричала, что у ней голова заболела», «лежала, аки мертва», «и едва не заплакала для того, что невдогад ей было…», «и от великой радости залилась слезами»[421] и др.).
Требование, относящееся к «доброй жене» и не раз упомянутое в назидательных сборниках, — «не кручиниться», сохранять ровное и «радосное» настроение (ибо уныние считалось грехом), — оказалось в определенной степени реализованным в переписке членов царской семьи. В сохранившихся письмах великих княгинь Анны Михайловны, Ирины Михайловны, Софьи Алексеевны, а позже Прасковьи Федоровны, Екатерины Алексеевны, Екатерины Ивановны не найти жалоб на неблагополучие, «нещастие». Причина этого, вероятно, в том, что частная жизнь этих женщин не ощущалась ими самими в полной мере как неприкосновенная область; кроме того, письма почти никогда не писались собственноручно и самолично не прочитывались адресатом. Правда, в одном из писем царя Алексея Михайловича есть фраза: «Не покручиньтеся, государыни мои светы, что не своею рукою писал, голова в тот день болела, а после есть лехче…» Но царь был редким исключением. Сами же великие княгини, как и представительницы московского боярства, писали очень редко — хотя переписка с родными и близкими могла быть очень интенсивной.[422]
Напротив, «простые» дворянки, как правило, писали сами — с ошибками, повторами, недописками, — и в их письма хватало сетований на обиды и неустроенность личной жизни.[423] В еще меньшей степени различные этикетные условности присутствовали в народной среде, где нормой были искренность, открытость, безыскусность выражения переживаний, что заметно по письмам горожанок XII–XIV веков; крестьянских писем этого времени не сохранилось.[424]