Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первое, что принесли ему возвращающиеся ощущения, была тряска, дорожная тряска. Крепкий запах чужого тела совсем рядом. Слабый стон и бодрый рокот чужой харкающей речи. Словиша попытался открыть почему-то не разлепляющиеся веки. После некоторых усилий правый глаз все-таки открылся, но левый был точно чем-то заклеен. Перед собой он узрел голую спину, в посиневшую кожу которой въелись узлы толстого конопляного ужища[214]. Словиша попытался повернуть голову, чтобы увидеть еще что-то, — резкая боль обварила ему голову, и он вновь бессильно ткнулся лицом в повитую спину. Но теперь явившаяся боль уже не собиралась уходить, — с подскоком телеги на камне или какой ухабине она вновь и вновь обжигала мозг. Словиша тихонько застонал, и тотчас хрипучие голоса где-то над ним сделались живее и громче. Когда же их кратковременное оживление, вызванное возвращением к жизни еще одного пленника, улеглось, совсем рядом с собой он услышал:
— Хазарские наймиты. В свой Итиль везут.
Это был голос хранильника Оргоста, который Словиша даже в столь плачевных обстоятельствах не спутал бы ни с каким другим.
— И ты здесь?.. Откуда… знаешь, что… в Итиль? Ты… разве… хазарский понимаешь?..
Каждый звук давался ему с трудом, и потому между словами зияли темные паузы.
— Да ведь мы второй день в дороге, — прошептал в ответ Оргост. — Я уж думал, что ты…
И потащилась долгая-предолгая удручающая мучительная дорога. Нескончаемые тычки снизу, палящее солнце сверху. Скоро однако Словиша смог сидеть в повозке, и значение ночного кошмара стало очевидно ему. Два десятка телег двигалось по широкой бесконечной рыжей равнине, гладкой, как ладонь. Еще две или три повозки присоединились дорогой. Отряд из трех сотен всадников, вооруженных палашами, саблями, копьями, топорами и, конечно же, хазарскими кистенями, сопровождал караван. Помимо ошеломляющей вооруженности большинство из них имели поножи, наплечники, шлемы, кольчуги или пластинчатые панцири, а порой и то и другое одновременно. Это были отборные наймиты Хазарии, которой традиционно поставляла их скудная земля Гурган (или по-арабски — Джуржан), бедовавшая в песках юго-восточного побережья Хазарского моря и многие годы продававшая доблесть своих мужей тем, у кого эти деньги водились. Крепкие чернобородые, закованные в железо, обвешанные ножами и топорами, они смотрелись весьма устрашающе при сопоставлении с теми, кто находился в телегах. Все телеги были полны детей обоего пола от семи до тринадцати лет, и только в двух находилась молодежь постарше.
Степь, которая, должно статься, была так прекрасна весной, превратилась в одно бескрайнее пепелище и казалась бы вовсе мертвой, если бы не редкий пересвист сусликов, доносившийся откуда-то из ржавых остатков дикой конопли или ядовитых молочаев, если бы не длиннокрылые белесые луни, плавно скользившие подчас низко над самым высохшим быльем, зависающие в вышине пустельги, и редко — в отдалении пугливый табун тонконогих горбоносых сайг или диких лошадей. Когда-никогда в этом плоском одноцветном пространстве вдруг возникал курган, но вовсе не встречалось на пути ни одного селения. Лишь позже Словиша понял, что караван нарочно обходил их, а высланные вперед посыльные самостоятельно заглядывали в них за провизией и водой. Воздух над степью то становился вовсе неподвижен, и тогда от нестерпимого пекла мутнело в глазах. То вдруг негаданный порыв ветра пригонял откуда-то пепельно-седое рваное облако, над степью слышались гулкие громовые раскаты, вихорь нес серую труху сухих колючих листьев и стеблей, швырялся пылью, свивал все захваченное им в ходкие вертящиеся столбы, гнал их вдаль, поднимал шары перекати-поле к самому небу, в отсутствие деревьев или холмов казавшемуся страшно высоким. Но с той же внезапностью, с какой разражалось это светопреставление, ветер вдруг затихал, поднятая пыль опускалась на сушь чертополохов и растрескавшуюся почву, нечаянное облако, не проронив ни одной капли, таяло в выцветшей шири, и пространством вновь овладевал изнуряющий жар.
Трудно поверить, чтобы обвешанным железом сопроводителям было проще принимать своенравие степи, чем полонянам, но то был собственный выбор, а жалкие сердца их освежало предвкушение щедрой награды в конце этой нелегкой стези. Скоро Словиша обнаружил, что среди них есть несколько человек, владеющих русским языком. По всем своим внешним чертам они не были ни гурганцами, ни мусульманами, но подкупность, похоже, успела заразить кое-кого даже из тех племен, в которых искони признавалась верхом подлости. Одному десятилетнему мальчугану каким-то чудом удалось избавиться от пут, и он, выхватив из ножен бородатого великана кинжал, бросился на него и довольно метко всадил узкое лезвие ему в шею. Когда же мальчишка увидел, что десятки соумышленников бородача бросились к нему со всех сторон, и ему не уйти, — стал тем же кинжалом наносить себе удары в живот и в грудь, так что уже первым, коснувшимся его, рукам досталось только безжизненное тело. И тогда Словиша среди общего гомона услыхал в стороне:
— … поэтому так хорошо нам за них платят. А знаешь какую жиды деньгу загоняют на перепродаже? О-ю! Потому на них и цена, что до Итиля довезем — хорошо, если половину.
Через три дня умерли сразу две маленьких девочки. А дорога не знала конца.
Дорога равнодушно свершалась, и с каждым днем волею неких неумолимых сил Словиша все приближался к чужедальнему жадному Итилю…
Но в то же время к Итилю пробирался другой человек. Он в полной мере своевольно направлял стопы к той же цели, и, может быть, меньше, но тоже немало претерпел на своем пути. Он тоже никогда не видывал того магнетического места, которое столь неуклонно втягивало в себя людей, их помыслы и поступки, но в любую минуту готов был положить любую цену, чтобы оказаться там. Почти любую. А звали того человека — Хоза Шемарьи.
После того, как воинство русского князя покинула остров Березань, еще полное воинского воодушевления сокрушить самонадеянного греческого царя, три оставшиеся у Моисея Шемарьи корабля, груженые всяческими сокровищами, в сопровождении охранных ладей, по уговору отделились от войска и ушли в противоположном направлении.
Торговля шла так хорошо, что уже в Кафе большая часть товаров была распродана. Моисей досадовал на собственную близорукость, на то, что ему с некоторым запозданием удалось распознать всю выгоду сложившихся обстоятельств, и потому он не сразу догадался предельно поднять цены. Оказалось, что все здесь уж были наслышаны о походе русов на царя Романа, и, предполагая вполне возможный проигрыш Игоря (как и три года назад) в этой войне, заключали вероятие прекращения на какой-то срок появления на местных рынках купцов из его страны. Оттого русские лисы и соболя, целебный мед, воск, орехи, льняное полотно, все расходилось споро, на каком рынке они ни появлялись. Моисей Шемарья продавал доставленный товар втридорога, закупал туземные плоды втридешева, и запросто мог бы уже от Кафы повернуть домой, но отчасти сдавшись на уговоры брата Хозы, отчасти надеясь на оставшемся самом ценном товаре, — белых горностаях, черных соболях и десятке полонян разного племени, перекупленных в Киеве и Витичеве, — иметь самый высокий прибыток, доставив их в Самкуш[215].