Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Потому что я на ней женился. Она неплохая девушка.
— А я плохая?
— А ты отказалась от меня. Я не буду жить, вечно ожидая, что стукнет тебе в голову. Да и поезд давно ушел.
— Ну и дурак.
На глазах Даши появляются слезы и мне немного стыдно. Доводить глубоко беременную женщину до истерики… да блядь!
— Порядочный типа, ага. Верный. Сдохнешь в этом браке, Никольский! Ненавижу тебя!
— Даша, прекрати нервничать, для ребенка вредно!
Она отшатывается, когда я пытаюсь взять ее под руку.
— Да чтоб он не родился!
— Тебе надо к психиатру.
— Да! — орет так, что на нас оборачиваются прохожие в парке. — Надо! Ксюше твоей надо! И тебе! А знаешь, что? А я с ней пообщаюсь! Посмотрим, захочет ли она с тобой жить, когда узнает о ребенке! Ссышь рассказать, да? Страшно? Папочка-депутат обидит?
— Дашка, дура, замолчи! Успокойся, я сказал! Не нервничай.
— Пошел ты!
— Я пошел. Это ты вернулась. И теперь бесишься, что мужик к твоим ногам сию секунду не бросился. Ты себе сама проблемы все создаешь, понимаешь? Жила бы спокойно со мной. А теперь… оставь в покое Ксюху. Она не виновата, что у тебя в голове хлебушек. На что ты надеешься? Мы зачали ребенка до того, как я вообще сделал ей предложение. Родишь, подтвердим родство — и…
Она вдруг охает и оседает на землю, я едва успеваю подхватить. Рука с кольцом, что я когда-то дарил, безвольно лежит на мокром после дождя асфальте. Вокруг толпится народ, кто-то вызывает скорую, сует мне в руки бутылку воды. Рядом, на крошечном солнечном уголке, медленно тает стаканчик с мороженым.
Почему-то я запоминаю его особенно четко, он въедается в память, становится часами, отведенными жить моему ребенку. Растает — и нет больше Димки. Нет кусочка души.
В больнице почему-то темно. То ли лампочка в коридоре, где я сижу, перегорела, то ли сознание издевается, искажая воспоминания. Коридор кажется каким-то чистилищем, а врач — привратником, определяющим судьбу души. Если грехов будет много, отправит в ад. А если мало, то куда-нибудь, где нет выматывающего тревожного ожидания.
Наконец из операционной показывается доктор, и я вскакиваю.
— Ну? Что там?
— Мамочка жива, но в тяжелом состоянии. Пока будет в реанимации.
— А ребенок?
— В кувезе. Пока никаких прогнозов не дадим, недоношенный и слабый.
— Можно мне посмотреть? Одним глазком?
Наверное, так делать нельзя, но что-то в моем голосе или во взгляде заставляет врача махнуть рукой.
— На минуту, не больше. И надо будет переодеться.
Через полчаса я стою возле стеклянного ящика, в котором лежит мой сын. Если Даша умрет, у него останусь только я и мне впервые в жизни по-настоящему страшно, ибо я понятия не имею, примет ли жена ребенка. Сможет ли простить за ложь, за скрытого малыша, сможет ли стать ему хотя бы мачехой.
Димка… он мой, я чувствую это, чувствую связь с ним, и хоть отцовского инстинкта не существует, я прошу у мироздания, чтобы он жил. Я готов поделиться с ним здоровьем, жизнью, но у меня есть только деньги — а их я уже отдал. Но если бы деньги спасали жизни…
— Владимир Борисович, вам нужно уйти, — просит медсестра.
И я ухожу, я брожу туда-сюда по коридору, думая только о сыне. Я хочу, чтобы он жил, я хочу взять его на руки, хочу слышать его первое «папа», научить играть в футбол, покупать ему дурацкие игрушки на радиоуправлении, учить водить машину.
— Владимир Борисович… — медсестра выходит в коридор, вид у нее мрачный, а еще она избегает смотреть мне в глаза. — Мне очень жаль…
— Даша? — Я чувствую, как на несколько секунд останавливается сердце.
Я думаю «Боже, хоть бы это была Даша!» — и ненавижу себя за эту мысль, не могу выбросить ее из головы и готов сломать себе руку, чтобы хотя бы боль вытеснила этот пиздец.
— С ней все нормально. Боюсь, что ребенок не выжил. Мне очень жаль, с таким весом… шансов почти не было.
Помните сказку об осколке зеркала, попавшем Каю в сердце?
Мне срочно нужен еще один осколок, чтобы вырезать остатки.
Черт. Я не хочу это вспоминать, я сдохну, если снова вернусь в те недели. Так выглядит мой ад и, блядь, я в него отправлюсь, когда сдохну. Снова и снова буду смотреть на крошечного ребенка и снова и снова слышать, что он мертв. Вздрагивать от имени Дима, смотреть на Машку и ненавидеть мир, в котором столько опасного, столько жестокого.
У нее мог бы быть брат, но он мертв, а его мать застрелили. Она стояла на коленях и знала, что ее убьют — я читал отчеты экспертизы — а кто-то приставил ей к затылку ствол и нажал на курок. Я почти уверен, что она звала меня, пусть мысленно, но ждала, что я приду и спасу, как всегда делал, а я не пришел. Ни к ней, ни к ребенку, ни разу не пришел.
Иду в комнату дочери, мне жизненно необходимо на нее взглянуть, иначе я сдохну, задохнусь от накатывающей иррациональной боли. Она способна уничтожить… не только меня. Отца, Ксюшу, Настьку…
— Папа! — Маша не спит.
У меня екает сердце. Слышала наш скандал? Или проснулась от моих шагов?
— Ты чего не спишь?
— Я замерзла.
— Сейчас погреемся.
Я включаю электрокамин, он быстрее нагреет комнату, чем если спускаться к пульту управления котлом. К тому же он весело трещит, имитируя горение дров. А еще бросает уютные желто-оранжевые блики на мебель и стены.
— Расскажи мне сказку, — просит Маша.
Приходится лечь рядом с ней. Дочь сворачивается клубочком под боком и в этот момент до боли напоминает мать. Они удивительно похожи. Носы, губки, привычки. Эдакая мини-копия Ксюхи.
— О чем тебе рассказать?
Маша долго молчит, и я уж начинаю думать было, что уснула, когда слышу вопрос:
— А мамочка где?
— Мама уехала домой. Ей завтра на работу.
— Она уйдет?
— Что?
— Людмила Михайловна сказала, мама меня бросила.
— Капец твоей Людмиле Михайловне. Нет, малыш, мама тебя не бросила. Просто мама работает, но когда у нее будет выходной, она приедет.
— Правда?
— Конечно, — вздыхаю я. — Правда.
На тумбочке, прислоненный к лампе, стоит холст. Веселенькая собачка подмигивает с него, такая несуразная, забавная, мультяшная. Даже не верится, что это нарисовала Машка, пусть и с помощью матери. Надо будет найти преподавателя и организовать частные уроки.