Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только Крутицын, с усмешкой глядя на буйство природы, сказал:
— В старину говорили, леший гуляет.
Причем по выражению его лица было трудно понять, шутит он или говорит всерьез. Брестский при этих словах еще плотнее прижался спиной к высоченному дубу, под которым сидел, с трепетом ощущая, как внутри древесного великана при каждом порыве ветра словно напрягаются, потрескивают тугие, уходящие глубоко в землю канаты. С тем и заснул. Смежил отяжелевшие веки и Чибисов. Лишь оставшийся дежурить Крутицын (через два часа его должен был сменить Брестский) продолжал пялиться в темноту, все время мысленно возвращаясь к одному и тому же произошедшему днем эпизоду…
В очередном, проходящем мимо затаившихся разведчиков обозе вдруг захромала лошадь. Она тянула груженную какими-то мешками повозку. Немолодая уже кобыла, черной масти, с коротко стриженным на немецкий манер хвостом. Захромала, а потом и вовсе рухнула на дорогу. Ее ловко распрягли сидевшие на повозке солдаты и с досадливыми восклицаниями отволокли на обочину прямо напротив того места, где укрывался Крутицын. А спустя мгновение грохнул винтовочный выстрел.
Старшине хорошо было видно, как стал быстро тускнеть полный невыразимой печали лошадиный глаз, и лишь только дрожащая в уголке его слезинка еще поддерживала иллюзию жизни. Глянул на этот глаз Крутицын и тут же отвернулся, а потом все время старался не смотреть в сторону мертвой лошади. Но память все равно сфотографировала, запечатлела в сознании этот эпизод, и теперь он снова и снова невольно прокручивался в голове…
Сергей Евграфович любил лошадей, и оттого не мог равнодушно смотреть на их страдания и смерть. Однажды даже прочитал подсунутое Машей стихотворение какого-то революционного поэта, коих на дух не переносил, помнится, только из-за одного названия: «О хорошем отношении к лошади». Вначале, правда, резануло революционно-рубящее: «Гриб, Грабь, Гроб, Груб», но потом так проникновенно, до сердечного спазма было написано про лошадиные глаза, про слезы-каплища, что поручик, изменив своему обыкновению, дочитал стихотворение до конца.
«Надо же? Оказывается, и голоштанные горлопаны могут писать хорошие вещи, — подумал он тогда и глянул на обложку — Владимир Маяковский. — Все мы немного лошади. Хорошо, однако. И про „каплища“ — тоже хорошо…»
Эти «каплища» в лошадиных глазах повидал Крутицын за свой век немало. Тысячи мертвых лошадей, со вздувшимися животами и навеки запечатленной болью на оскалившихся мордах, устилали обочины фронтовых дорог. Для лошадей ведь госпиталей не придумано: ранена — получай пулю в голову, чтобы больше не мучилась, сердешная, не изводила человеческую душу своим криком-стоном…
Любил Крутицын лошадей, и лошади его тоже любили, как любил славной памяти жеребец Каррубо, в 1916 году спасший Сергея Евграфовича от австрийского пулемета. Очередь, что должна была ударить поручика аккурат поперек груди, принял на себя его вставший на дыбы конь. Принял и тут же грохнулся замертво, придавив запутавшегося ногой в стремени хозяина. От удара о землю лишился тот чувств и только под вечер был подобран полковыми санитарами…
Крутицын не заметил, как пролетело время его дежурства, и когда сонно трущий глаза Брестский тронул его за плечо, с удивлением глянул на часы.
Под утро ветер стих, но заморосил мелкий, противный дождь. Дорога, к которой разведчики снова вернулись, вся оказалась усыпанной поломанными ветками, а поперек, недалеко от места вчерашней засады, лежало здоровенное дерево.
Впрочем, загораживало оно проезд недолго. С первого же остановившегося у завала грузовика споро попрыгали солдаты и на айн-цвай-драй отволокли дерево в сторону.
В тот момент, когда грузовик снова тронулся, Чибисов и Крутицын переглянулись. Идея изобразить команду по расчистке завалов пришла им в головы почти одновременно. Правда, вначале разведчикам пришлось убедиться, что втроем им по силам вернуть на дорогу упавшее дерево. Попробовали. Краснея от натуги, с полузадушенными от напряжения восклицаниями Брестского, типа «эй, навались, славяне», но все-таки смогли.
И понеслось. Теперь уже не таясь, благо облачены были в немецкую форму, они мокли под дождем прямо на середине дороги, то убирая под веселые подбадривающие крики проезжающих, то снова возвращая на прежнее место скользкий, пачкающий руки тяжеленный ствол, терпеливо ожидая удобного случая. Хотя Брестский все-таки не преминул заметить угрюмо молчащим товарищам, что ежели так будет продолжаться целый день, то его точно не хватит.
Удобный случай представился примерно часа через три, когда к завалу вдруг подкатила черная штабная машина, и на дороге — вот он, долгожданный миг! — ни впереди, ни сзади никого. А машина, надо отметить, была шикарная. Над черными волнами крыльев царствовали две запрятанные в хромовые сферы фары, а под длинным лакированным капотом по мягкому, едва различимому рокоту угадывался надежный и мощный двигатель. Нервно вскидывались и снова опадали куда-то вниз «дворники», упрямо счищая с лобового стекла быстрые штришки дождя. И при каждом новом взмахе становились видны два силуэта сидевших внутри машины людей. Один, к вящей радости тут же забывших про дождь и про тяжеленное бревно разведчиков, явно принадлежал офицеру, о чем свидетельствовала его щеголеватая, хорошо различимая сквозь стекло фуражка с высокой тульей. «Господи, сделай так, чтобы минут пять на дороге никто больше не появлялся!» — молил облаченный в форму фельдфебеля старшина, не сводя с этой тульи глаз и все пытаясь прикусить несуществующий ус.
Когда шофер нетерпеливо засигналил, Крутицын с деланным безразличем отвернулся, хотя это, признаться, далось ему нелегко.
— Спокойно, ребята, будем действовать наверняка. Пускай кто-нибудь выйдет из машины, — прошептал он, видя как побелели от волнения лица товарищей, как напрягся готовый к броску Брестский, как, словно бы невзначай, взялся за ремень автомата Чибисов.
По негласному, как-то само собой установившемуся в их трио правилу, в момент захвата главным становился не капитан, а старшина. И сейчас именно он должен был решать, когда начинать финальный акт разыгрываемого на дороге спектакля.
Из машины тем временем выбрался ничего не подозревающий шофер в помятом мундире и, щурясь от летящей в лицо дождевой пыли, скорым шагом направился к разведчикам.
— Щас-щас, щас-щас, — нервно скребли за его спиной, то ли грозя, то ли что-то обещая, неугомонные «дворники»…
По лесной дороге идут четверо. Идут след в след, мягко, неслышно, и лишь один их них то и дело сбивается с шага, пыхтит и боязливо косится назад, ожидая грубого тычка в спину; во рту у него кляп, а руки связаны за спиной. Это пленник, «язык», ценный груз и цель всей операции — немецкий штабной офицер. Он все еще никак не может прийти в себя, все еще прокручивает в голове произошедшее…
Всего лишь несколько часов назад, удобно расположившись на заднем сиденье черного «хорьха», немец торопился в штаб дивизии со срочным поручением. С одной стороны дороги проносился неприветливый, полный враждебного сумрака лес, с другой — тянулся задернутый дождем пейзаж Среднерусской возвышенности. Хотя ничего возвышенного, на взгляд офицера, в нем не было, то ли дело альпийские луга или заснеженные, полные холодного величия вершины его родины… Но мысль о доме не успела полностью завладеть его мыслями — водитель вдруг стал притормаживать и через мгновение остановился вовсе.