Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вновь пристрастилась гонять на байке. К юго-востоку от квадрата, в переулках Тапе-роуд, можно было запросто заплутать, ввинчиваясь в путаницу узких змеек, застроенных гэст-хаусами и отелями покрупнее в таком замысловатом беспорядке, что никак не разгадывалась система, по которой велась здесь когда-то застройка. Хаос трех-четырехэтажных коробочек распространялся от одного комплекса дородных вихарнов и остроконечных чеди до другого, пронизанный кривыми и скрученными дорожками для мотобайкеров и рикш, как во всём Таиланде, без тротуаров для пешеходов. А может, они были замыслены для неспешного ступания ногами, а вовсе не для колес, но горожане решили иначе. Сколько бы я ни кружила, урча и оставляя кое-где легкие дымные хвосты, сколько бы ни металась меж синих и бирюзовых монастырских крыш, мой путь всякий раз упирался в ограду величественного и уютного Ват Буппарам. Храм Заходящего Солнца, с его многослойными черепицами, что рассыпаются, как принято, тремя, пятью и семью скатами, чуть загнутыми кверху по углам, увенчанным, в свою очередь, остриями стилизованных птиц, с его открытой террасой высокого второго этажа главного вихарна, легкой как воздух и наполненной им, с белой и золотой, ровной, будто с гончарного круга, большой чеди, что выросла, как и все ее сестры в мире, дабы соединить землю и небо, с пестрым, ухоженным садом цветов и целым глиняным зверинцем, раскиданным по стриженой траве крашеными боками жирафа и олененка, черепахи, кролика и слона, цапли, утки с утятами и еще невесть кого – пленил меня. Я влюбилась в Ват Буппарам. Изысканный temple играл со мной в прятки, видоизменялся и манерничал, демонстрировал свою красоту в разных ракурсах, крутился, словно на экране, снятый талантливой камерой, казался мне всякий раз иным, я не узнавала его, и еще, и еще раз пленялась им, как чем-то новым, впервые открываемым мною, и только зверье, выраставшее из травы, отрезвляло, укоряло: «Опять не узнала? Опять позволила себе захотеть неизведанного? Опять изменила». Утром я наблюдала, как играют тысячи солнц в золотом шлеме чеди, на закате – как пунцовеют в световом жару слои черепицы, как торопятся monks на вечернюю службу, на ходу заправляя по правилу канона концы одежд. Бросив мотобайк у входа, я преследовала их среди пальм и усыпанных сочным цветением священных курупит, под которыми рождались и умирали Будды, шла то за одним, то за другим длинноногим юнцом, впутанным в шафраны одежд, с бритой головой на высокой шее, с вопросом, но без недоверия на нежном или резком, но всегда голом лице с выбритыми бровями и свежими каштанами глаз. Я никак не попадала вовремя для беседы к тем из них, кто, будучи монахом, уже стал студентом университета, занятия в котором проходили здесь, в монастырских стенах, в тишине и сосредоточенности крыш, дверей и окон, гулких пространств убосота, обнесенного восемью крутобокими сема – пограничными камнями в виде листьев. Я пыталась застать их рядом с закрытым для посещения женщин вихарном, или неподалеку от стройных чеди, завершенных кружевными остроконечными чатрами, пронзенными лучами, от чедди, что хранят в себе прах Будд и королевских особ.
А храмы, они же темплы, они же ваты, монастыри – продолжали множиться числом, роиться, гудеть, сновать, двигаться хаотично. Сумятицу, казалось, усугубляло стремление чеди превысить одна другую, они громоздились на ступенчатые края друг друга, карабкались, вот-вот обломятся их острые шпили, завершения девятикратных резных чатр – зонтов, золотых шлемов, кружевных шапочек. Храмы слоятся, составляя в сочетании с просторными слоями лучей многократно повторяющееся гофрированное сияние. Слои вдыхают, наполняются воздухом, взбиваются ветром в пену мягкую, рыхлую. Волею трансцендентного вихря вереница храмов скручивается в магическую спираль, вытягивается бесконечным Нагой. Кольцами ложится его тело, срастаясь боками и принимая облик черепахи, на панцире которой расцветает многокрасочным песочным рисунком мандала. В ней – смысл и объяснение мирозданья, но ее изображение не долговечно: под сухим дуновением мертвого космического ветерка разноцветный песок смещается, краски путаются, ломается геометрия линий, смыслы искажаются, уродливо прорастают друг в друге, сопротивляясь, стараются вернуть себе изначальный смысл. Наконец, храмы расступаются, водворяются на места, утихомириваются, забывают друг о друге, застывают в ночи. Внутри себя ваты усмиряют копошение монахов, во сне окончательно обретают покой, умиротворяются.
Поначалу бесцельно слоняться по улицам было приятно. В кармане еще оставалось немного денег, кофе в Гданьске крепок и душист, старый город хранил свою тайну, манил в закоулки и предвещал приключения. Теперь Дану предстояло несколько дней продержаться на вокзале, пытаясь в дневное время выспаться сидя, а когда повезет, то и лежа, расположившись где-нибудь в зале ожидания, например, под видеоэкраном, на котором статично и не слишком естественно проживал свою экранную жизнь какой-то подобный Дану человек, являя собой часть перформанса «Дорога», и полицейские понимали присутствие под экраном спящего Дана, как составляющую проекта.
– Чего только не назовут искусством! – Пузатенький страж закона постучал костяшкой короткого указательного пальца по разъяснительному флаеру, прикрепленному к пластиковой панели, немного оттопырил нижнюю губу над рельефным, пухлым подбородком. – Говорят, следующее «актуальное шоу на вокзале» будет заключаться в том, что с туалетов поснимают двери, а в кабинках еще и видеокамеры установят. Всё, что там люди делают, на этот экран транслировать будут. День мужиков будут показывать, день баб.
– Не-е-ет. Это дело подсудное, людей без их согласия за таким интимным делом показывать не разрешается. У них артисты роли играют, неизвестные всякие, ну, неудачники. Вон видишь, тот спит на экране, а этот – под экраном. Изображают. Только, что в этом «современном искусстве» интересного, умного или красивого, я не понимаю, – напарник пузатого недовольно щурился, мелко моргал рыжими ресницами.
– Значит, дожили, теперь уж всё должно быть ни умным, ни интересным. И красоты, видать, быть не должно. Мир очумел совсем, божья матерь, глаза б мои не глядели.
То ли из нерешительности уходить в путешествие далеко от российской границы, то ли по другим, ему самому неизвестным причинам, Дан еще пару дней болтался полуголодом здесь, всё более утверждаясь в мысли, что если ничего нового не подвернется, придется пуститься автостопом, куда глаза глядят, в поисках удачи в других местах. Ему было любопытно, куда его выведет кривая без денег, документов и знакомств в его двадцать с небольшим лет в чужой стране, и он с должной долей пофигизма смотрел в будущее, предоставив судьбе распоряжаться им, как ей вздумается. Через три дня бездомности, ночных разгрузок товара где придется, спонтанного вечернего аниматорства и безуспешной попытки прибиться к уличному театру он очутился за столиком арт-кафе, тесно заставленного дизайн-объектами типа скрипки с порванными струнами у плинтуса и ржавого, подкрашенного бронзой из баллончика велосипеда на стене. Здесь можно было подремать, подперев голову руками, пока официант не обратит внимания на нежелательного клиента. Небритость, немытые крупно закурчавившиеся волосы, вытянутые на коленках джинсы, несвежая футболка с еще не выветрившимся запахом подаренного мамой хорошего парфюма: он был сам себе противен, но не винил в происходящем ни людей, которые оставались к нему равнодушны, ни самого себя. Он принял решение быть благодарным каждому мгновенью и плыть по течению.