Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Брешешь! — то ли от моего яркого описания, то ли от растерянности вскипел Иван.
— Хочешь убедиться сам? — спокойно парировал я, отмечая, что сосед Матвея, что ещё недавно должен был меня грохнуть, что-то шепчет на ухо бывшему командиру.
— Погоди, Вань, не кипятись, — обернулся к моему однополчанину Матвей, — . В том, что рассказывает Петро, есть правда. До меня особый отдел доводил информацию о тех, кому удавалось бежать из лагерей. Правда, не такую подробную.
Иван что-то невнятное буркнул в ответ, отвернувшись в сторону и глядя на пролетающие мимо вагона поля и перелески. А Фомич, снова понизив голос, наклонился ко мне:
— Всё, Петро, на Вайду можешь не рассчитывать. Спёкся фашистский прихвостень. Бойцы по цепочке передали: на станции какая-то заварушка случилась. Немецкие солдаты под стволами наших полицаев заставили сдать дубинки и посадил их не на конвойную платформу, а в вагоны с теми людьми, что с другого лагеря пригнали. Вроде как ночью кто-то из полицаев сбежал, вот вайдовские теперь и потеряли доверие, — в голосе бывшего командира проскочило неприкрытое злорадство.
— Рано радуешься, Фомич. Если живыми до шталага доедут, всё равно в козыри выскочат. Немцы таких любят выдвигать. Им же для рабов надсмотрщики нужны. А кто лучший надсмотрщик? Бывший раб.
— Мы не рабы, а военнопленные! И по Женевской конвенции…
— А немцам насрать на все конвенции, товарищ Матвей, ежели они нас, советских людей касаются! Сомневаешься? Вспомни все последние дни, проведённые в плену. Странно, что хоть какие-то иллюзии у тебя остались. Солдатскую гимнастёрку мозгов одеть хватило, а сообразить, что нас, советских бойцов, собираются перемолоть в лагерную пыль, лишь предварительно заставив поработать на пользу Германии и вермахта. Вопрос лишь в способе и методе, — и поскольку мы продолжали шептать, я решил окончательно определиться с позицией, — ты пойми, Фомич, сейчас таких эшелонов на запад каждый день десятками отправляют. Сотни тысяч уже с начала войны в плену сгинули. И ещё сгинут. Мне же лично важны, не эти, уже свершившиеся события затянувшейся войны. Если уж мне суждено сдохнуть в лагере, то умереть я хочу так, чтобы утащить за собой на тот свет как можно больше фашистов. Удастся при этом бежать и помочь товарищам — прекрасно! А нет — так мою душу на том свете согреет знание, что и этим нелюдям не жить. Глупо подставляться под случай, Матвей — вот тебе мои слова. Так и запомни. И другим, кто за тобой пойдёт, тоже передай. Сейчас они, те самые испытания и начнутся. Голод и страх изменят людей. За лишнюю пайку многие сдадут и тебя, и других командиров или коммунистов…
— Ох, не любишь ты людей, Петро. В силу духа советского человека, борца и строителя коммунизма не веришь! — Матвей не обвинял, скорее, утверждал это с сожалением, — ты, случаем, не из бывших? Или раскулаченных?
— А что, это что-то бы поменяло в отношении ко мне? — поинтересовался я. На самом деле, поворот в нашем разговоре стал меня раздражать. Не хотелось однозначно выглядеть врагом в глазах бывшего красного командира. Да и какой он «бывший», если не смирился и не отступился от цели вернуться в строй?
Продолжая посматривать по сторонам, на проносящиеся мимо пейзажи оккупированной Польши, на лица пленных бойцов, опостылевшую рожу белобрысого немца на деревянном «насесте», я как-то вдруг осознал, что, несмотря на пионерское детство и комсомольскую юность, после более чем тридцати лет неокапиталистического переустройства России я на самом деле не понимаю до конца, что чувствуют едущие сейчас на чужбину люди. Вот эти мужчины, цвет нации, призванные или пошедшие добровольцами на фронт, они в большинстве своём были оторваны от мирного труда и далеко не радужной жизни.
Да и то, правду сказать, родившиеся перед или сразу после революции, что видели они в детстве своём, что выпало на 20-е, а юность — на 30-е годы? Вкалывали от зари до зари до седьмого пота, да ели не всегда досыта. А теперь их и вовсе ожидает рабская доля.
Но вот гляжу я на эти лица. Есть в них и страх, и обездоленность, и страдания. И в то же время у многих незаметно надлома или отчаяния. Наоборот, чаще всего во взгляде стойкое и даже угрюмое упрямство. Но есть и бойцы, не утратившие оптимизма. Вон, молодые совсем парни стоят у противоположного края платформы и улыбаются, даже периодически машут работающим в поле селянкам.
Слова краскома о моём неверии в силу духа советского человека ничуть не задели. Лишь заставили глубже задуматься над тем, как же всё-таки далёк я, чего греха таить, от чаяний этого времени. Нет, не в понимании или знаниях. Скорее, в способности воспринимать беды и несчастья. Слишком много лет бытового цинизма, откровенной лжи и многократного шельмования в общем-то неплохой советской социалистической идеи давно вырастили у меня внутри толстую броню непринятия её реального воплощения. Вернее, подточили веру в реальное светлое социалистическое или коммунистическое будущее.
Но вот они-то, те, кто сейчас едут вместе со мной в большинстве своём свято в это верят! И готовы не только умереть за неё сами, но и перегрызть глотку тем, кто не с ними. И этого ни в коем случае нельзя недооценивать.
— Чего замолчал-то, Петро? Всё же веришь, что я прав?
— Не совсем, Матвей. Я не партийный, и никогда не был ни кулаком, ни зажиточным крестьянином. Как и у многих в моей семье перебивались, чем могли и как могли. Мана с неба не падала. И советская власть, конечно, дала таким, как я, гораздо больше возможностей, чем было при царе, — я старался выбирать слова, чувствуя, что взгляд Фомича, словно рентгеном пытается просветить мою личность на предмет контрреволюции или чего он там про меня надумал. Всё равно, достоверно выглядеть или притворяться борцом за коммунистические идеи у меня не получится, так хоть совсем уж во враги советской власти не запишет. — Скажи, командир, раз пошёл разговор начистоту, ты в каком звании?
— Старший политрук, — продолжал сверлить меня взглядом Матвей.
— Примерно так я