Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Каждый вечер, уже засыпая, Ясмина протягивала в темноте руку. И однажды ночью Виктор наконец ответил. Он взял руку, потом обнял ее. Она зарылась в тепло его тела, осторожно, чтобы не спугнуть драгоценное мгновение. Впервые за долгие недели она спала спокойно и крепко, как ребенок. И в Викторе, казалось, тоже что-то изменилось. Здесь, на ферме, где ему нечем было развлечься, в нем что-то успокоилось. Он больше не искал, не убегал – он остановился.
– Кто там у мамы на примете? – спросил он однажды ночью, когда они лежали рядом в соломе.
– Эстер Хаммами. Она уже в таком возрасте, что сразу может рожать тебе детей. Она говорит, дети бы тебя угомонили. Когда у тебя дети, ты знаешь, зачем живешь.
– Эстер из аптеки? Я ее почти не знаю.
– Так познакомишься. В браке-то.
– Не знаю, создан ли я для семьи. Скорее всего, буду ей изменять. А кому же охота ранить человека, которого любишь?
– А что, тебе не хватит одной женщины?
– Видишь ли, farfalla, мы, мужчины, не такие, как вы.
– Мы тоже мечтаем о многих мужчинах. Иначе откуда бы у тебя взялось столько замужних любовниц. Нам тоже мало одного.
– Да я бы с удовольствием жил с одной женщиной. Маленькая семья, домик, дети…
– Почему же ты этого не делаешь?
Он немного подумал и честно ответил:
– Не знаю, farfalla. Не знаю.
МАРСАЛА
Я – Ясмина. Ее вытянутая в ночи рука – моя, ее Виктор – это мой Джанни.
– Виктор любил Ясмину? – спрашиваю я Жоэль.
– Да. Больше всех.
– Как сестру.
– Нет, и как женщину. Чтоб ты знала, моя мать была красавицей. Необыкновенной. Его-то любовницы были чаще всего очень обыкновенными.
– Но почему же тогда…
– Почему ему недостаточно было одной женщины? – Улыбка Жоэль ироничная и грустная. – Потому что он не мог найти себя. Если бы он получил одобрение отца, ему бы не пришлось искать признания женщин. И чем больше он крутил с женщинами, вместо того чтобы делать что-то полезное, тем меньше его уважал отец. И Виктор это чувствовал. И продолжал – из протеста и в поисках утешения. Заколдованный круг.
– Но Ясмина была к нему привязана, потому что знала, что он хороший, так? Потому что надеялась: если он поймет, что любим, то успокоится.
– Ты никого не можешь изменить. Если кто-то сам себя не любит, твоей любви ему будет мало. Это все равно что лить воду в ведро с дырявым дном. Сколько сверху дольешь, столько вытечет снизу.
Я знаю. Это как с Джанни. Мы все это знаем и все равно совершаем ту же ошибку. Снова и снова.
– Но вообще-то вопрос в том, – говорит Жоэль, – почему мы так долго продолжаем лить.
Хороший вопрос. У меня нет на него ответа.
– Ясмина всегда думала, что причина в ней. Думала, что не способна от него отлепиться. Знаешь, дорогая, некоторым людям привычное несчастье милее, чем неведомое счастье. Она не могла себе представить, что ее можно полюбить просто так. Безоговорочно.
– Тогда у них обоих, в принципе, была схожая травма?
– Некоторым образом – да. Но они-то этого не сознавали. И пытались разными способами усмирить боль. Ясмина цеплялась за него, он от нее убегал.
* * *
Когда Жоэль рассказывала мне о матери, я чувствовала Ясмину сквозь границы времени и культуры. Нас с ней связывали не привычные видимые нити – цвет кожи, язык или религия, – а невидимые. Яд отверженности, попавший в кровь Ясмины в раннем детстве, был не чужд и мне. Он тек и в моих жилах. Такое мы никому не показываем, наловчились скрывать, казаться взрослыми, сильными и независимыми, – и не замечаем, насколько отрава определяет нашу жизнь. Все наши поступки – это попытки заглушить горький привкус под языком. Но яд слишком давно в нас, избавиться от него не удается.
Мое детство не походило на детство Ясмины, не было в нем ни сиротского приюта, ни сводного брата, и мой отец – хотя ушел от нас рано – никогда по-настоящему не исчезал из моей жизни. После расставания с моей матерью он перебрался в Лос-Анджелес, звонил мне на Рождество и в день рождения. Думаю, яд в кровь впрыснул мне не он, отрава проникла в меня путем более интимным и коварным – от женщины к женщине, от матери к дочери. И моя мать понятия не имела, что делится со мной своим ядом, посланием, передаваемым из поколения в поколение с материнским молоком, – мужчины бросают нас. На них нельзя положиться. Женщинам надо выживать в одиночку.
* * *
Дождь перестал. Над морем прорезалась тонкая полоска света. Жоэль стоит у окна и курит.
– Мори́с отправлял письма в Берлин, – говорит она. – Но полевой почте требовались недели, а то и месяцы. Да и многие самолеты не долетали. Бабушка показывала тебе хоть одно его письмо?
Я могу припомнить только открытки. Готическим шрифтом пара строчек про верблюдов, которые много дней могут обходиться без воды.
– Он что-нибудь писал о Ясмине?
– Нет. Ничего.
Когда их пути вновь пересеклись? Жоэль утверждает, что родилась в конце 1943 года. Девять месяцев. Я отсчитываю назад.
– Если его не было в этом самолете, то почему Мориц не вернулся в Германию к моей бабушке?
– Из-за Ясмины. – Жоэль многозначительно улыбается. Ей доставляет удовольствие томить меня в ожидании.
Я не могу представить, чтобы еврейская девушка, которая не замечала никого, кроме Виктора, могла закрутить что-то с немцем.
– Разумеется, ей и во сне такое не могло привидеться, – говорит Жоэль. – По крайней мере, поначалу. В ее сердце был один Виктор. А ему – как нарочно – спас жизнь твой дед.
Я думаю, что ослышалась. Жоэль задумчиво гасит сигарету и смотрит на часы:
– Как поздно, дорогая. Идем-ка спать.
– Погоди! Он спас Виктору жизнь?
– Да. История невероятная. Но правдивая. У тебя хватит терпения до завтра?
– Нет.
Если мы принимаем ложь за правду, разве мы не мертвецы?
Война – такое время, когда видишь врага, а любимым только пишешь. В страхе и ненависти недостатка не было, а любовь словно исчезла – в каждом росло это чувство, но люди держали его при себе. За исключением дня, когда самолет доставлял почту, – это было как окно, распахнувшееся в утраченный, невинный мир. Они называли этот мир не Германией, а просто родиной. Города их детства еще стояли целыми, еще никто не думал, что ночные бомбардировки Туниса сменятся ночными бомбардировками Любека, Кельна и Дрездена.