Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он тебя обижает?
У Гойко типичные глаза балканца — глубокие, грозные, полные векового достоинства.
— Нет… он здесь ни при чем.
Больше Гойко ни о чем меня не спрашивал.
— У нас будет время, — сказал. Повернулся и прокричал Диего: — Эй, фотограф, щелкни меня с твоей женой!
Эта фотография сохранилась… Гойко с наигранно страдальческим лицом, и я в хорватской кепке, тонкие ноги торчат из шорт. Лица у меня нет — Пьетро в детстве случайно капнул на фотографию маслом.
Мы сидим в баре маленькой гостиницы неподалеку от улицы Страдун. Над нами — навес из гибискуса, перед нами — бутылка вина и тарелка с маленькими черными оливками. Соревнуемся, кто дальше плюнет косточку. Побеждает Диего. Он всегда побеждал: откуда такая сила в этих впалых щеках!
Отчего-то Гойко заинтересовался обувью Диего. Диего со смехом бросает ему свой шлепанец. Гойко долго и с отвращением рассматривает его, потом возвращает хозяину. Наклоняется, снимает с одной ноги мокасин и, не скрывая своего ликования, показывает внутри надпись: «Dior». Мы притворно сокрушаемся:
— Где ты их украл?
Гойко закуривает, говорит, что на провокации не поддается, и предлагает выпить еще.
Солнце скрылось за навесом, море внизу темно-синее, неподвижное. Мы уже изрядно напились.
Гойко надел мокасин, подмяв ступней задник; эти туфли, наверное, были ему узки и не налезали на потную ногу. Недалеко от порта стояли два танка.
— Почему они здесь? — спросила я у Гойко.
— Это наша Armija, время от времени они проводят рекогносцировку.
Гойко уставился на море через американские солнечные очки. Уже были беспорядки в Краине, были убитые в Борово Село. Одно из четырнадцати тел было возвращено с выколотыми глазами, другое — с отрезанной рукой. Диего что-то спросил. Гойко улыбнулся:
— Ссоры между соседями, ерунда.
И с гордостью продемонстрировал нам одну штуковину — полуобнаженная фигуристая барышня с прищепкой вместо головы. Оказалось, это своеобразная «рамка» для фотографии — можно приставить к роскошному телу любую голову. Гойко порылся в карманах, вынул маленькую фотокарточку, какие обычно делают на документы, и прикрепил ее прищепкой. Я ее узнала — это была моя фотография с пропуска во Дворец спорта на время Олимпиады.
Поставил сексапильную куколку с моей головой на стол.
— Ты была рядом со мной всю зиму…
Диего с силой дал ему в бок.
Остров Корчула окаймлен виноградниками, которые начинаются сразу за изрезанной береговой линией. Маленькая гостиница, где мы поселились, напоминала венецианскую. Мы спускались через заросли кустарника по белым скалистым уступам к небольшому пляжу, который сразу стали считать своим. К обеду не возвращались. Целый день плавали в море. Я часами могла нырять. В морской воде, прозрачной как стекло, ко мне подплывали маленькие бесстрашные рыбки. Галька на берегу в течение дня постоянно меняла цвет. Камни словно двигались под лучами солнца, стараясь расположиться в известном только им порядке. Рано утром казалось, что ты идешь по бесконечному гнезду, маленькие яйца в котором вот-вот треснут. На закате галька становилась мраморной, с синими прожилками, и была похожа на спинки ползущих насекомых. Ночью белый фонарь луны высвечивал прибрежные скалы — на гальке плясали серебристые отсветы потухших углей.
Гойко где-то достал автомобильную камеру. Так он и плавал, усевшись внутрь, положив локти на черную резину, читал книгу. Иногда прерывал чтение и распевал во все горло:
— Kakvo je vrijeme… Vrijeme je lijepo… sunce sija…
Лоб у него обгорел, он залеплял этот солнечный ожог клочком мокрой газеты. Устав плавать, он оставлял свой водный плацдарм и шел под палящим солнцем к дальнему ларьку, где продавали напитки. Возвращался покрытый потом, приносил для всех холодное пиво и рыбу. Диего фотографировал соленые лужи, которые казались лицами, погребальными масками античных воинов. Диего исполнился тридцать один, годы красили его. Лицо у него было худое, аскетичное и в то же время выражало чувственность. На подбородке ямочка, как у ребенка, а в глубоко посаженных глазах несвойственная его возрасту грусть. Мне было тридцать шесть, тело еще сохраняло упругость, но маленькие мимические морщинки на худом лице скрыть было невозможно — загар еще больше обозначил их. Свет в ванной комнате нашего гостиничного номера был таким ярким, что я избегала включать его. Красилась, сидя на кровати, в полумраке комнаты, глядя на себя в зеркальце компактной пудры. Ужинали мы в маленьких прибрежных ресторанах, заказывали креветки, мидии, душистый сыр из молока здешних коз, которые объедают кустарники. И конечно же, местное вино. Я заметила, что некоторые девушки, сезонные официантки, извлекающие выгоду из туристического бума, не раз и не два проходят мимо нашего столика и украдкой посматривают на Диего. Его загорелое лицо казалось вырезанным из гладкого темного дерева. В конце концов, нас всегда видели втроем, и меня вполне можно было принять за жену Гойко. Я склонялась к Диего, целовала его, чтобы отвадить этих искательниц приключений.
Где-то уже шла война… но этим летом я ничего о ней не знала, не думала. Гойко целый день плавал в своем круге из черной резины, царапал стихи и между делом продавал разный хлам. После ужина он куда-то исчезал — в поисках легких развлечений, доступных тел… однако, как я сейчас думаю, в него уже проникла война. Она была в этом жадном, безудержном стремлении взять от жизни как можно больше. Возможно, он старался для нас — хотел, чтобы его итальянские друзья вдоволь насладились морем, вином и мидиями. Урвать добычу до того, как опустится тьма. Сегодня я понимаю, что бесшабашность Гойко, его тяга к земным радостям были порождением его мрачных предчувствий.
— В Загребе все сербы стали четниками, а в Белграде все хорваты — усташами… — Гойко плевал виноградные косточки в море. — Пропаганда… телевидение… пропаганда делает историю…
Он, смеясь, рассказывал о лидерах, имена которых мы слышали впервые, как о кучке идиотов: они укладывали волосы феном и гримировались перед выступлениями на телевидении. Милошевич, как выживший из ума могильщик, возит повсюду останки святого сербского князя Лазаря, а Туджман хочет поменять меню в ресторанах и все дорожные знаки. Серьезного разговора не получалось. Гойко пожимал плечами, рисовал карикатуру: Туджман представляет другу свою жену. В облачке, вылетающем у него изо рта, написано: «ОНА НЕ СЕРБКА, НЕ ЕВРЕЙКА, НЕ ТУРЧАНКА. К СОЖАЛЕНИЮ, ОНА — ЖЕНЩИНА». Газет Гойко не покупал:
— Все они сами с собой разговаривают: пукнут — и радуются, что собственная жопа приветствует их!
Его юмор защищал нас, рядом с ним мы чувствовали себя в безопасности.
Он часто бывал на взводе, его нервозность порой меня раздражала. Этим летом Гойко был точь-в-точь как это море: когда наступал прилив, волны вздымались, разбивались о скалы. Но иногда вечерами, когда начинался отлив и вода уходила, оголяя песок, он походил на тех маленьких крабов, которые оставались на берегу и стремились забраться под камни, беззащитные, как дети.