Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Демид и Аниска подскочили к окошку.
Насупротив, через улицу, возле высокого крыльца сельсовета, возвышаясь, как мачта, стоял Мамонт Петрович Головня в своей неизменной кожаной куртке, в кепке, а рядом с ним – сотрудник НКВД. Дождь лил как из ведра, не утихая ни на минуту, будто небо опрокинулось и решило залить землю потоком. Вода лилась Мамонту Петровичу за воротник, стекала струйками по изборожденным морщинами щекам, капала с подбородка, но он стоял каменным изваянием, вперившись немигающим взглядом в сторону своего дома.
Мамонт Петрович поднялся в кузов полуторки и снова повернулся лицом к своим окнам. А в тот момент, когда машина газанула и тронулась, в глазах Аниски точно опрокинулось небо.
– Папа! Папа! Папочка!
– Перестань! Сейчас же перестань! – крикнула Авдотья Елизаровна.
– Папа, папочка, – твердила Аниска. – Ой, что же будет?! Что будет?… Бедный папа. Я побегу туда… Я с ним… – рванулась Аниска от окна.
– Сядь! – Мать ударила ее по щеке и отшвырнула на пол в угол горницы.
– Ну что вы в самом деле, Авдотья Елизаровна! – Демид заслонил Аниску от матери. – Нельзя же так, честное слово. У Анисы такое горе. И нога вот еще…
– Ой, нога, ой, ноженька, – еще громче запричитала Аниска. – Так тюкает, так тюкает…
– Заживет твоя ноженька!..
Да, нога заживет у Аниски. Демид отсосал яд гадюки. Но вот когда отсосется тот яд, которым отравили сердце Аниски? Аниска верила в папу, Мамонта Петровича. И он ее любил, папа Мамонт, человек с таким огромным и неловким именем. Он был добрый и самый справедливый папа! Конечно, у Мамонта Петровича много недругов в Белой Елани и во всей подтайге. Здесь он устанавливал советскую власть, был первым председателем ревкома. Он беспощадно воевал с дремучими космачами-раскольниками. Он организовал колхоз и вытряхнул из деревни кулаков. Человек он был резкий, прямой, как шест, негнущийся в трудные моменты, и вот чем все это кончилось…
– Ах, Боже мой, Боже! Что же мне теперь делать?! – причитала Авдотья Елизаровна. – До какой жизни я дожила с критиканом несчастным! Хоть бы раз, единый раз послушался меня Мамонт! Так нет же! Сам себе жизни не мог устроить и меня доконал! Все правды искал! А где она, правда-то? Чихала я на правду! Другой бы, похитрее, куда взлетел после партизанского командирства? А он, Головешка, остался тем же, кем был: ничем! Зато с принципами! Вот и достукался!..
Демид не знал, что и сказать Авдотье Елизаровне. Конечно, она сейчас несет такое, от чего через час сама же откажется. Но все-таки как обидно, что Авдотья Елизаровна так несправедлива к Мамонту Петровичу.
– Не я ли ему говорила, так дальше не пойдет! Кончать надо. Так он же верил в эту свою проклятую мировую революцию. Вечно носился со своими планами, с какими-то делами, которые век не переделаешь. А в ревкоме тогда и в сельсовете вез за четверых, и в леспромхозе тянул за директора, а что вышло? Что заработал?
– Мама, перестань! Перестань, мама, – рыдала Аниска.
Демид посутулился на лавке.
– Разберутся еще, – глухо проговорил он. – Мамонт Петрович, как вот подумаю, самый справедливый человек.
– Разберутся! Жди!.. Дурак несчастный! Не видел ничего, что вокруг творится!.. А как я жила с ним? Ни света, ни потемок. Пустота одна. Все учил уму-разуму. Это меня-то учить уму-разуму? Да я такое видела, чего ему и во сне не снилось. А тоже, было время, всему верила. А жизнь-то как ко мне повернулась? Что и обидно, что он, Головешка, из этого ничего не понял…
– Не говори так, не говори так! Папа хороший, хороший, – захлебываясь, твердила Аниска.
– Хороший? Ох, сколько он мне кровушки попортил, твой хороший! Не я ли ему говорила: бросай свою политику, в город поедем. Да я бы там разве так жила? А он все твердил: сиди, сиди, чего тебе надо? Подожди, скоро во как заживем! Вот и дождалась. Досиделась!
Такую Авдотью Елизаровну Демид впервые видел. Было в ней что-то отчаянное, недоговоренное, туго закрученное и неприятное. И в то же время Демид как бы враз увидел ее всю жгучую, собранную, с высокой шеей, с красивыми ступнями маленьких босых ног, с ее чуть вздернутым, туповатым носом, упрямо выписанными бровями, пухлоротую, с бешеными черными глазами.
– Так тюкает, так тюкает, – хныкала Аниска.
– Что еще? – Авдотья Елизаровна все забыла.
Посмотрела ногу Аниски. Ступня опухла, как подушка. Но опухоль выше щиколотки не поднялась.
– Надо бы фельдшеру показать… Сейчас же собирайся! Пойдем. Тошно мне, тошно. А ты сиди, Демид, коли пришел. Сейчас я сбегаю и все разузнаю. – И, взглянув в окно, предупредила: – Огня не зажигай. А ставни я закрою.
XI
У юности цепкая, когтистая память.
Надолго, на всю жизнь запомнил Демид эту жуткую осеннюю ночь тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Чего только не передумал он, сидя в потемках. «Как же так? Как же так? – неотступно билось в его мозгу. И в самом деле, он еще молод и ни в чем не разбирается. – Но за что?! За что? Ума не приложу, что делать? Что делать?»
Чернота опустилась на землю, будто крышка гроба захлопнулась. А потом раз за разом сверкнули молнии, белым полымем охватив всю избу и двор Головешихи.
Вслед за молнией – удар грозы, будто кто по крыше грохнул железным листом.
Хлынул дождь.
В избу вошла бабка Ефимия, скинула шаль на кровать и, шаркая чирками, топталась возле кухонного стола, потом хотела вздуть лампу, но невзначай уронила стекло и долго ползала по полу, собирала осколки. Потом вскарабкалась на русскую печь и там притихла.
Демид курил папиросу за папиросой, прислушиваясь к шуму дождя.
Резко прихлопнулась половина ставни, за нею другая, и загремел железный засов в косяке. Один за другим закрылись все ставни на окошках в избу и в горницу. Мокрые, чавкающие шаги в сенях. Пискнула дверь.
– Темень-то какая!
Демид зажег спичку.
– Не ушел?
Авдотья Елизаровна сняла у порога сапоги, мокрую жакетку, платок.
– Лампа на кухонном столе. Зажги.
– Бабушка вот стекло разбила.
– А, чтоб ей провалиться! – Авдотья Елизаровна полезла на полку за новым стеклом. Достала, протерла пузырь рушником, наладила семилинейную лампу, поставила на стол.
– Как с Анисой?
– У Макар Макарыча оставила. Смотреть будет до утра. Ну, а теперь вот